Перешагни бездну
Шрифт:
— Да мы просто... Да все же девица царской крови, благородного происхождения. Из династии мангытов, так сказать. Из белой кости.
— Удивительно, почтенный, сами вы из трудового рабочего племени, а пресмыкаетесь даже перед именами царей, шахов, эмиров? Что, ежели в свое время заменили бы, к примеру говоря, на бухарском троне эмира обезьяной? Народ бы и не заметил. А? И ничего бы не изменилось. Пользы от обезьяны столько же, а расходов на нее было бы поменьше.
— Но, — с испугом проговорил хозяин, — повелитель был и остается
— Намотай, дядюшка дорогой, на голову обезьяне чалму и...— захохотал вдруг Мирза Джалал. Хохотал он долго, закашлялся, лишь тогда смог продолжать: — Отличный бы правоверный шах получился. Обезьяна — она веселая. Незлобивая. А вот эмир — из царского рода, жестокого, коварного, злобного. От его поступков не очень-то развеселишься... На! Смотри!
Резким движением он скинул с плеч камзол и закатал на спине куннак. Даже видавший виды хозяин михманханы, а что уж говорить про домуллу, ужаснулись. Вся спина была покрыта рядами продолговатых, толщиной в большой палец, бугров. Сине-фиолетовые, они чередовались с ровно уложенными плетью палача белыми валиками омертвевшей кожи. От вида их муть поднималась к сердцу. Вся кожа, мускулы от основания шеи до поясницы представляли зрелище оголенного зарубцевавшегося мяса. И в первое мгновение до сознания не доходило, что все эти рубцы, ныне уже зажившие, не кровоточат, не саднят, не нарывают, не обжигают болью...
Прервал молчание сам Мирза Джалал. Он оправил куйнак, криво усмехнулся и проговорил:
— Жаль, свою спину не увидишь. Спины друзей я видел. Да, об аромате духов судят по запаху, не правда ли, достопочтенный дядюшка, а не по речам продавца. Ну, теперь вы убедились, что такое эмир из рода человеческого...
— М-да, оставить на память подобный букет розовых бутонов.
Воспоминания взволновали Мирза Джалала. Он резко поднялся и вышел в соседнюю комнату. Все помрачнели. Изувеченная, покрытая рубцами спина стояла перед глазами. Сидели, опустив глаза и не произнося ни слова.
Почти тотчас в мнхманхану неслышно вошел новый гость. Держался он с исключительной скромностью и, войдя, пробрался к паласу и присел у самого краешка, где обычно сидят приживальщики и старые слуги.
— Что ж, зобы у вас опустели? — сказал неожиданно вновь пришедший. — Что это словесный дар иссяк, а?
Домуллу словно горячим обдало от этого грубого голоса. Он вздрогнул. Что до хозяина дома Шо Мансура, то он просто онемел и никак не мог даже выговорить подобающие слова приветствия.
Новый же гость бесцеремонно придвинул к себе початое блюдо с пловом и, выдохнув «бисмилло», запустил пальцы в рис и принялся есть.
Из окон михманханы на палас и кошмы падали полосы послеполуденного света. Со двора доносился хруст клевера на зубах лошадей. Далеко в недрах долины шумел Зарафшан.
«А я его знаю... — старался припомнить домулла. — Надо вспомнить. Это чрезвычайно важно и... неприятно».
Только
— Вы здесь, бек?
Не отрываясь от блюда, гость что-то проурчал и мотнул утвердительно головой.
И тут по манере мотать головой и по жадности, с какой гость ел, домулла наконец вспомнил... нищего, которого он накормил в станционной чайхане.
Теперь оставалось дождаться, когда тот повернется к нему правой щекой: правый глаз нищего, того нищего, закрыт бельмом.
Снова топот копыт донесся со двора. В михманхану вошли четыре усача с неприветливыми лицами, грузные, неуклюжие от многих напяленных на них халатов. В ответ на робкое приглашение хозяина все они уселись к дастархану, нимало не поинтересовавшись присутствием домуллы.
«Грубы, невежливы, — подумал с тоской домулла. — Ясно, кто такие. Они люди войны. У пророка сказано: «Будьте вежливы с гостеприимными, однако не на войне».
У Шо Мансура дрожали руки, когда он придвигал к усатым другое блюдо с пловом. Первый гость, «нищий», как все еще мысленно его называл домулла, пригласительно зарычал на своих спутников, когда они потянулись к его блюду. Он все еще ел жадно и, видимо, никак не мог насытиться. Про таких говорят: ест по-собачьи, смотрит по-волчьи.
Все ели торопливо, громко чавкая. Домулла оставался мрачнее тучи, но внешне держался спокойно, по обыкновению. Он медленно переводил глаза с перекрещенных под чапанами пулеметных лент, с кобуры на шпоры на сапогах, и его поджатые губы говорили: понятно, все понятно.
Домулла волновался не из-за того, что попали так глупо впросак. Его бесила беспомощность. Вот так и обрываются все нити.
«Нищий» ел все медленнее. Он повернулся лицом к домулле. Сомнений не оставалось. Он — тот самый одноглазый «нищий», или дервиш, который один «усидел» в чайхане на станции целую глиняную миску жареной баранины, макарон, моркови. Вот кого он тогда накормил и привечал у себя за дастарханом! Ничего себе.
Белые шрамы на щеке покраснели, посинели, сделались фиолетовыми по мере того, как росло удивление и разочарование «нищего». Зрачок единственного глаза бегал меж веками.
Обтерев сальные ладони о голенища своих дорогих хромовых сапог. — вот почему его не сразу узнал домулла — сапог тогда тоже не было. — дервиш демонстративно позевнул и сказал:
— Все! Эй вы, кому я говорю. Все! Хватит. Читайте фатиху!
Неохотно «усатые» отодвинули блюдо, вытерли ладони о голенища сапог и пробормотали благодарность аллаху за пищу.