Песочное время - рассказы, повести, пьесы
Шрифт:
– Ох, господи, неужели никого нет?!
– говорил он, смеясь.
– А ведь поэт-то наш где-то там маячил, и Гаспаров вроде бы крался...
– А! так он будет?
– спросила Ёла, освобождая место на столе для тристанова магнитофона.
– Если не испугается.
– Тристан со вздохом облегчения водрузил магнитофон на стол, отставил торт к пирогу и вернулся в прихожую снять пальто.
– Думаешь, тебя ждет много радости?
– прибавил он оттуда.
– Нет?
– Не-ет, ой не-ет!
– он вдруг сморщился словно от кислого яблочка и захохотал так натурально, что Ёла сама тоже засмеялась.
Между тем он был недалек от истины в отношении Гаспарова и Киса. Кис в это время, как вскоре же стало ясно, торговал у проворного, улыбчивого и говорливого на своем языке грузинца гвоздики для Ёлы и Маши. Грузинец норовил подсунуть ему одну подмороженную,
Что же касается Гаспарова, то как раз в ту минуту, когда Ёла наверху отворяла Тристану дверь, Гаспаров в сопровождении Пата, вернее, следуя за ним, нерешительно переступил порог ее подъезда. Он и в самом деле был взволнован, если и не напуган, и даже слегка подрагивал как бы с морозца: это был его первый добровольный выход в свет после одной истории, никому, впрочем, кроме него не известной. Произошла она так.
Сергей Гаспаров не был, конечно, анахоретом, как говорил о нем Тристан, и также не имел ничего против Ёлы, чего та слегка опасалась. Но, привыкнув с самого детства, еще с первых классов, держаться в стороне, особняком, он с годами довел эту привычку чуть не до страсти, самому ему не совсем понятной, от которой отделаться, однако, он не умел. Возможно, что он и не стал бы слишком стараться, если бы вдруг не обнаружилось, что жить так, как он жил прежде, он уже больше не может. Всему виной было нечаянное фиаско, которое как-то, с месяц назад, он потерпел внезапно на улице, в пустой и, собственно, безобидной стычке с двумя верзилами, покусившимися от делать нечего на его карман. Итогом краткой, но бурной потасовки (на нее он все же отважился) был расквашенный нос, утеря перчаток и шапки и позорное бегство, - и вот именно с ним-то, с этим бегством и страхом он как раз и не способен был помириться в душе. Действительно: это было не то, чего он ждал от себя. История эта обыкновенная и незаслуживающая упоминания, когда бы не те важные для Гаспарова последствия, которые он сам с отвращением должен был признать про себя. Внутренний его мир, мир спокойствия и уравновешенности, в котором он привык жить (и концу которого на один краткий миг, но лишь на миг - тогда, на улице, - даже был рад), действительно погиб безвозвратно, вовсе изменив его собственный взгляд на вещи. Он, впрочем, и сам не знал покамест, в чем теперь заключался этот его взгляд.
Правда, со стороны вряд ли кто-либо отыскал бы в его внешности какие-нибудь важные изменения по сравнению с прежним. Он не выглядел ни усталым, ни осунувшимся, в глазах его не видно было никакой особенной задумчивости или подавленности, новая вязаная шапка вместо забытой на снегу и одетая теперь по случаю оттепели, была ему к лицу, и когда они с Патом вошли с улицы в подъезд, он приостановился у первой ступени, чтобы снять с рук новые же замшевые перчатки, удобные на руке. И все же внутри у него дело обстояло совсем не так ладно, как снаружи. Он это чувствовал сам и как бы не слишком еще себе доверял: последний месяц - особенно несколько дней после стычки на улице - были тяжким временем в жизни столь благополучного на вид Гаспарова.
На свою беду, он принадлежал к числу людей, не способных долго оставаться в разладе с собою. Он к этому просто не привык. Вернувшись бегом домой и остаток ночи проведя в кошмарах, он сейчас же на следующее утро, едва проснувшись, стал деятельно изгонять из души болезнетворный осадок, оставленный гадким происшествием в подворотне. Обычно для людей этого сорта, как хорошо известно из психологии, бывает необходимо тотчас после открытия у себя какого-либо недостатка, порока или слабости, этот порок немедленно исправить, даже не за час и не за день - о годах речи нету, а прямо тут же, на месте. И если возможности такой почему-нибудь не представляется (а ее не представляется никогда), то в этом случае внутренняя работа состоит вся в утешении и убеждении себя, будто открытая черта на самом деле не то что бы порок, а так себе, просто особенность характера; что истинные причины ее так глубоки и сложны, а последствия так незначительны,
Проснувшись от лязга скребера под окном, соскребавшего по улице лед, Гаспаров несколько секунд лежал, закрыв глаза, и в эти несколько первых секунд припомнил все, бывшее накануне. Сам не зная зачем, вдруг он стал представлять себе, как бы все могло повернуться иначе, если бы он не испугался тогда и не побежал. Он внимательно, хотя и полусонно исследовал, какие открылись бы перед ним возможности, если бы он не только вступил в неравный и невыгодный для него бой, но вдобавок вышел бы из него победителем (в мыслях это получилось совсем легко). Однако возникшая вслед за тем картина была до того гнусна - хотя он сам не мог бы как следует объяснить, в чем тут, собственно, была гнусность, - а вместе с тем и привлекательна, и в то же время на фоне ее до того безнадежно-грубо встала реальность, что Гаспаров буквально подскочил на постели и замотал головой. С внезапной ясностью он понял, что никогда до сих пор он не хотел ни в чем быть победителем.
Это открытие потрясло его. Как всякий человек, неравнодушный к изменениям своего внутреннего мира, он, конечно, хорошо знал о существовании тех тайных и очень нежных рычажков, умело давя на которые можно чуть ли не в любом случае стяжать себе душевный покой. Но тут, спросонок, он явно надавил не туда, и теперь уже сам точно не знал, чего же он хочет. Он огляделся. Набор готовален на столе (он любил черчение), скрипка, шкаф книг - особенно он, - вообще все то, чем он привык наполнять свой досуг, в котором прежде не было недостатка, а теперь необходимости, внезапно представилось ему полным скрытого и зловещего смысла, незаметного ему до сих пор. Но теперь он вдруг постиг тайный заговор вещей. Четыре стены его комнаты с привычным узором обоев и с пятнами чернил у стола были враги, лишившие его всех других мест, тех мест, которые он уступал другим, которых он сторонился - и это было как раз то, что он еще мог изменить. Он только пока не знал, как. Но главное в нем свершилось: он проснулся.
С легким и едва ли не веселым чувством удачно выздоровевшего человека он из одной только осторожности еще удерживал себя недели две на диете: ему тут представлялось правильным слегка повременить. Но вот, внезапно решившись, он вначале, еще утром, подал голос в классе (чего прежде не делал по собственной воле никогда), а теперь, воодушевленный и волнующийся, с тайным чувством неизбежной удачи - все равно, в чем, это вовсе не интересовало его - шел праздновать вместе с Патом восьмое марта в гости к Ёле Орловской. Как бы там ни было, для него это был важный шаг.
Пату он, впрочем, успел надоесть своими страхами, будет ли он кстати в гостях. Он в самом деле этого не знал: ему как-то казалось всё, что все удивятся. Мужеподобный, широкоплечий Пат, рядом с которым Гаспаров выглядел мальчиком, косо на него смотря, но добродушно ухмыляясь, отвечал ободрительно. Как раз стемнело, когда они подошли к дому Ёлы. В подъезде лампочка горела только во втором этаже, и Гаспаров, остановясь в полутьме у начальной ступени, замешкался было, стягивая с рук перчатки. Впрочем, он тут же забыл о них и поспешил вслед за Патом, который стал подыматься по лестнице вверх, не обратив внимания на заминку. Гаспаров же сам не знал, чего боится больше - идти теперь к Ёле или отстать от Пата, и, во всяком случае, был начеку.
Вопреки впечатлению, они с Патом были ровесники с разницей всего в месяц. Но, из неблагополучной семьи, быв свидетелем развода, Пат (фамилия его была Патраков), как часто это случается, чувствовал себя и действительно казался старше своих соклассников. То, что не дается ни чтением книг, ни воспитанием, а происходит только от прямого действия жизни, произошло с ним рано и теперь составляло в нем главную, к тому же обаятельную при общем его характере черту. Хотя в классе он стоял в стороне от всех, близко лишь к двум-трем таким же, как сам, но это его отщепенство не было, как у Гаспарова, невольным или трагическим. Он и понимал себя и был во всем, что касалось действительности, выше, а не хуже прочих. Такие, как Гаспаров или Кис, его забавляли. Он охотно прощал им их заумь и неоперенность и к ним относился снисходительно, что им, по их слабости, даже нравилось. Легко было видеть, почему из всех поклонников Ёла выбрала себе именно его.