Пламя над тундрой
Шрифт:
— Вот тебе… вот тебе… вот, — с носа сорвалось пенсне и качалось на черном шнурке, с губ слетали брызги слюны.
Тело Бучека покорно вздрагивало при каждом ударе. Шахтер перестал стонать. Залитое кровью лицо уткнулось в лохмотья подстилки. Колчаковцы в дверях переглянулись, и один из них сказал:
— Господин судья, господин секретарь…
Но ни Толстихин, ни Суздалев не обратили на него внимания. Они продолжали пинать Бучека, мешая друг другу и стремясь ударить посильнее. Чтобы не упасть, они держались друг за друга и тяжело дышали. Тюремщик вошел в камеру:
— Хватит, господа, хватит, — голос его звучал умоляюще.
Осмелев, он осторожно, но настойчиво оттиснул колчаковцев, и те уставились на него бессмысленными глазами. Несколько секунд в камере было тихо. Слышалось лишь
— Пошли к другому…
— Обязатель… но… — икнул Суздалев. Они вышли из камеры. Милиционер поднес лампу к лицу Бучека и покачал головой.
Тюрьма проснулась. Люди в камерах приникли к дверям, прислушивались, старались понять, что происходит. Тюремщик, закрыв дверь камеры Бучека, обратился к Толстихину, который платком обтирал мокрый лоб:
— Может, хватит, господин…
— Молчать! — крикнул Толстихин. — Или ты заодно с красными? Открывай!
Галицкий встретил ночных посетителей, стоя посредине камеры. Он догадался, что колчаковцы били Бучека. Его трясло. Он весь напрягся, сжал губы. Едва Толстихин и Суздалев вошли в камеру, Галицкий с вызовом сказал:
— Бить беззащитных? Это вам…
Толстихин неожиданно ринулся на него, но Галицкий ударом в живот отбросил Толстихина. Тот охнул с присвистом и согнулся. Галицкий нанес ему новый удар по затылку, и Толстихин упал к его ногам. Суздалев, по-петушиному наскакивающий на Галицкого, отлетел к стенке от размашистого удара шахтера и пронзительно закричал:
— Бьют! Спасите!
Тюремщики навалились на Галицкого. Изловчившись, он вырвался из рук колчаковцев, выскочил из камеры и побежал к выходу, но его настиг один из охранников и рукояткой револьвера ударил по голове. Галицкий рухнул как подкошенный. Тюремщики втащили его в камеру и били долго, сосредоточенно, не обращая внимания на крики, доносившиеся из камер.
Из соседней камеры Туккай истошно кричал:
— Раманнав! Раманнав! [18]
Колчаковцы, немного протрезвев, ушли. Тюрьма не спала до самого утра. Толстихин и Суздалев стали приходить сюда часто и особенно жестоко избивали Галицкого. Он вначале сопротивлялся, но вскоре был до того изнурен, что не мог подняться с пола. Шахтеры молчали. Это бесило колчаковцев. Громов и Струков знали об истязаниях арестованных и одобряли. Управляющий однажды похвалил Толстихина:
18
Раманнав (чукот.) — довольно!
— Я не предполагал в вас такой энергии! Похвально, очень похвально!
— Их, сволочей, надо вот так держать, — Толстихин сжал свои пухлые руки в кулаки и потряс ими. — Если бы всегда так их держали, то никакой бы революции не было, и не сидели бы мы с вами тут.
— Здесь уж не так плохо, — многозначительно сказал Громов, и оба самодовольно рассмеялись.
Через две недели Туккая выпустили из тюрьмы. Его вывели за ворота и толкнули в спину:
— Пшел!
Туккай как-то странно пробежал несколько шагов, потом остановился и, опустив голову, о чем-то задумался. Милиционер сплюнул охотнику вслед:
— Очумел совсем, ирод некрещеный!
Туккай, услышав голос тюремщика, обернулся, и вдруг его глаза расширились. Охотник попятился, размахивая руками, а потом, закричав, стремглав бросился от тюрьмы. Ему казалось, что от нее бегут какие-то тени, хотят его схватить Милиционеры свистели и улюлюкали вслед охотнику.
Через два дня Туккай, тихий, непрерывно вздрагивающий, принес в управление Толстихину два мешка пушнины в уплату своего долга и обещал еще принести, когда вернется с охоты. Туккай поведал чукчам об ужасах, которые он пережил в тюрьме, и они собрали ему мех. Его рассказ передавался из уст в уста, из яранги в ярангу и обрастал фантастическими домыслами. Это было на руку колчаковцам.
Они уже без разбору хватали людей, приговаривали их к большим штрафам, и охотники безропотно несли пушнину или обязывались сделать это после промысла.
Анадырь
Несколько лучше чувствовали себя те, у кого были сильные упряжки. С «Нанук» день за днем шла выгрузка товаров. Свенсон торопился: лиман покрывался льдом. На берегу выросли горы ящиков, мешков, бочек, тюков. Шхуна, дав прощальный гудок, покинула лиман и взяла курс на Сан-Франциско. Зима, словно ожидала отхода «Нанук». На другой день ударил жестокий мороз.
На берегу было шумно. То и дело отъезжали нарты, нагруженные свенсоновскими товарами, и направлялись к факториям. Свенсон энергично распоряжался, был весел и щедр на подарки чукчам. Но когда его глаза обращались на горы ящиков, укрытых заснеженным брезентом, около которых бессменно дежурили часовые, выставленные Струковым, Олаф становился озабоченным… Хотя все шло хорошо и Стайн не обременял его, Он тревожился, Исчез кочегар Волтер. Конечно, что было делом, рук Стайна. Правда, к исчезновению кочегара команда отнеслась равнодушно. Не раз случалось, что моряки сбегали тайком с судов в надежде обогатиться за счет туземцев. Матросы перекинулись по этому случаю несколькими фразами и забыли о Волтере, занятые, тяжелой работой по разгрузке. Все спешили. Никого не прельщала возможность зазимовать на суровом русском берегу. Все, же несколько человек подозревали, что Аренс исчез не случайно, но благоразумно помалкивали. Судьба Аренса, не беспокоила, Олафа, но гора оружия и, боеприпасов, которая торчит на глазах всего Ново-Мариинска, не давала ему покоя. Ведь он, Свенсон, завез все это оружие в чужую страну без разрешения. Для чего? Конечно, не для охоты. При случае, придется жестоко расплачиваться за это ему, а не Стайну. Радиограмма из Нома сообщает, что Советы наступают. У Свенсона было достаточно времени хорошо присмотреться к новым хозяевам Анадырского уезда… Он сделал вывод отнюдь не в их пользу. Нет, это не хозяева, не представители постоянной, твердой власти. Свенсон чувствовал себя больше хозяином этих мест. Они откровенно подобострастны перед Стайном и, забыв о приличии и порядке, нагло пытаются разбогатеть. Уже не раз чукчи жаловались Свенсону, что новые эрым [19] требуют от них много пушнины. Это может сказаться в конце концов и на его доходах. Расстраивала Свенсона и холодность Елены Дмитриевны, которая дальше многообещающего кокетства не шла.
19
Эрым — начальник.
Она охотно принимала от него подарки, знаки внимания, но, когда он стал настойчивее, молодая женщина пренебрежительно, без всякого стеснения, спросила его:
— Мистер хочет завести любовницу? Тогда вы ошиблись с выбором. — Они были вдвоем в каюте Олафа накануне ухода «Нанук». Елену и старого Бирича Олаф пригласил на шхуну на прощальный обед, Павел Георгиевич не мешал намерениям Свенсона. После кофе он вышел из каюты, сославшись, что ему надо переговорить с капитаном о своем заказе во Фриско.
Елена Дмитриевна сидела на диване. Она была в темно-вишневом платье, которое выгодно облегало фигуру.
Олаф поднес ей бокал вина и, чокнувшись, предложил;
— За дружбу!
— Вы все же будете добиваться большего, — показала в улыбке свои острые зубы Елена Дмитриевна. — Едва ли удастся.
Она засмеялась и выпила вино. Олаф обнял женщину и хотел поцеловать, но она неторопливо, но уверенно отстранила его:
— Я не люблю, когда меня принуждают.
Так что же он должен делать? Ждать ее благосклонности. Олаф прекрасно видел, что старый коммерсант способствует ему, хотя эта красавица и жена его сына. Старик рассчитывает на помощь в делах. Олаф согласен, но поддержит Бирича не раньше, чем Елена Дмитриевна будет его. А она дразнит его как мальчишку. Обед на «Нануке», на который так рассчитывал Свенсон, прошел впустую.