Поўны збор твораў у чатырнаццаці тамах. Том 9
Шрифт:
Я притихаю и жду. Я тоже жажду его ответа. Мне тоже не понятно, как быть нам. Начинает казаться, что Желтых вот-вот откроет глаза, чудится, что-то шепчут его губы, я вслушиваюсь, но не слышу ничего…
— Плохо, командир… Очень плохо, — говорит про себя Попов. — На Днепре погибай — жив оставался. На мала горка погибай — жив оставался. На деревня Ольховка погибай — жив оставался. Тут погибай, совсем погибай…
Задумчивым движением он поднимает лежащую рядом пилотку Желтых, достает неотправленное коротенькое письмо и прячет себе в нагрудный карман.
— Спи, командир! Вздыхает и оглядывается.
На моем лице, наверно, отчаяние. Попов пожимает мне руку у локтя и говорит:
— Ничего. Не надо. Война!
Да, война! Будь она трижды и навеки проклята, — это наихудшее из всех человеческих бед на земле. Она висела над нами все недолгие годы нашей жизни, собиралась, накапливалась с самой колыбели, которую, придя с очередной войны и снова собираясь на следующую, ладили нам наши отцы. Под ее распростертым черным крылом росли, учились, готовились к грядущим боям мы — сыновья солдат и сами будущие солдаты. Чем-то она увлекала нас в детстве, когда мы читали о ней в книжках и играли с деревянным оружием. Может быть, потому, что молодые наши души жаждали подвигов и самоутверждения, но теперь, познав ее во всей жестокости, мы проклинаем ее.
Сидя возле Желтых, Попов поворачивается боком ко мне. Я прислоняюсь спиной к стенке окопа. Жарко. Тень от брустверов стала коротенькой, и солнце жжет плечи. Наверху вблизи тихо. Но вдали за деревней, где-то на переправе, все гремит, грохочет, и земля то и дело содрогается от взрывов.
В укрытие заглядывает Лешка. На его голове каска Попова.
— Ну, докуда ж сидеть? Пока в плен не возьмут, что ли? Попов все прижимает к груди окровавленную, забинтованную руку. Лешке он не отвечает.
— Было бы геройство, — ворчит Задорожный. — А то глупость одна. Ухлопают, и никто не узнает. Напишут: пропали без вести. Или еще лучше: в плен посдавались.
Попов медленно поднимает голову.
— Командир Желтых не отступай — Попов не отступай. Трус отступай.
— Желтых, Желтых… Что вам Желтых? Желтому теперь все равно. А мы еще живы!
— Эх, Лошка, Лошка, — говорит Попов. — Плохой твой голова…
— Что голова! — огрызается Задорожный. — Вот гляди: хоть бы ты! Геройство, можно сказать, проявил — танк подбил. А толку что? И знать никто не будет.
Попов молчит. Задорожный выжидательно смотрит на него.
— Или возьми Лукьянова. Чем не герой? Под огонь лез. А его трусом считают.
— Лукьян, да? — спрашивает Попов и ненадолго задумывается. Что-то щемящей болью отражается в его наивных глазах. С полминуты он глядит на умирающего Лукьянова, потом говорит:
— Наверно, Лошка, твой правда. Надо комбат ходи. А кто ходи? Лошка ходи? Лозняк ходи? — спрашивает он и поглядывает на нас.
Этот вопрос застает меня врасплох. Я понимаю, что очень нелегко пробраться к своим, но все-таки в том еще есть какаято возможность спастись. Только именно эта возможность и не дает мне решимости вызваться. Мне нестерпимо неловко оставлять их тут, почти обреченных на гибель, и за их спинами спасать сою жизнь.
— Я пойду, — после короткого раздумья выпаливает Лешка.
— Говори комбат: Желтых погибай. Лукьян очень много рана. Лукьян смелый солдат, не надо пиши плохо. Награда надо Лукьян. И что пушка делать? Приказ отступай надо. Попов будет ждать, Лошка. Иди, Лошка.
Лешка, не заставляя себя ожидать, встает на колени, глубже надвигает каску и подхватывает автомат.
— Я в обход. Ауфидерзей! — бросает он и, пригнувшись, бежит в сторону от дороги.
— Эй! Каску отдай! Не твоя! — кричу я вдогонку. Лешка, обернувшись, машет рукой.
— Ладно! Не надо каска, — говорит Попов. И идет на площадку. Я, приподнявшись в укрытии, гляжу на удаляющегося Лешку.
— Верно Попов делай? — спрашивает у меня наводчик. Ошеломленный тем, что произошло, я молчу, и Попов сам себе отвечает:
— Верно. Лукьян хорошо солдат. Хорошо пиши надо. Приказ надо. Людей спасай надо.
Он вылезает из укрытия к орудию, а я, сидя возле Лукьянова, мучительно пытаюсь сообразить что-то.
Вдруг рядом раздается тихий протяжный стон. Это Лукьянов. Я поворачиваюсь, тихонько касаясь его колена.
— Лукьянов! А Лукьянов!
Он ослабело приподнимает веки.
— Плохо… Душит… Ох!..
— Потерпи, брат, — говорю я. — Отобьемся — как-нибудь выручим.
— Только не бросайте! — безразличный к моим утешениям, просит он. — Лучше добейте… Застрелите.
В таких случаях обманывать человека нельзя. Он не поверит. И я обещаю:
— Ладно! Так не оставим.
— Спасибо, — тихо шепчет Лукьянов. — В голову только. Чтоб сразу…
Он снова закрывает глаза. Лоб его покрывается обильной испариной. Дыхание неглубокое и частое-частое…
Я думаю: вот он — тихий истощенный болезный человек, так мало приспособленный для такого ада, чем была война, победил сегодня самого себя. Это было так трудно — броситься туда, навстречу верной гибели, и он, наверно, с ужасом в душе, но решился, не струсил. А вот Задорожный струсил. Забился под бруствер, спрятал голову, отсиделся в окопе… но ведь вот теперь побежал. Сквозь огонь и смерть, а потом побежит обратно. Это ведь тоже храбрость. И вдруг меня ослепляет тоскливая мысль: а вдруг это он из-за Люси? Да, да, это так! Она там, в тылу, и он будет с ней. Они встретятся. Мы, может, погибнем, а они останутся вместе.
Я теряю самообладание, вскакиваю в укрытии, начинаю метаться от стенки к стенке.
— Лозняк! Лозняк! — вдруг окликает меня с площадки Попов. Это неожиданно, хотя тревоги в его голосе и нет. Я вскакиваю из укрытия. Наводчик приподнимается на станине, а навстречу ему через бруствер перелезает незнакомый солдат.
— Отвоевався! — сообщает он нам каким-то неуместно легкодумным тоном. Мы же с Поповым настораживаемся. Лицо у солдата неестественно бледное. Оружия у него нет. Правой рукой он сжимает левую, перетянутую у запястья узеньким брючным ремешком. Перебитая кисть с растопыренными сизыми пальцами кое-как держится еще, свисая на кончике кожи.