Под кардинальской мантией
Шрифт:
— Вот осталась последняя роза, — сказала она с легким дрожанием в голосе. — Я не могу достать ее. Не будете ли вы любезны сорвать ее для меня, мосье де Беро?
Я повиновался, рука моя дрожала, лицо мое горело. Она взяла розу из моих рук и приколола ее у себя на груди. Я видел, что ее рука тоже дрожала при этом, и на щеках выступили темно-красные пятна.
Не говоря более ни слова, она повернулась и пошла к дому, но через несколько мгновений опять остановилась и сказала тихим голосом:
— Я не хочу быть к вам несправедливой во второй раз.
— Вы раскаялись, мадемуазель, — хриплым голосом сказал я, удивляясь, как я мог это произнести.
— А вы никогда не раскаиваетесь? — спросила она.
— Нет, раскаиваюсь, но слишком поздно, мадемуазель.
— Я думаю, что раскаяться никогда не бывает слишком поздно, — тихо ответила она.
— Увы, когда человек уже мертв…
— У человека можно отнять не только жизнь, — запальчиво возразила она, поднимая руку. — Разве вы ни разу не отнимали у мужчины… или женщины… честь? Разве вам никогда не случалось сделать несчастным юношу или девушку? Разве… но вы говорите об убийстве? Слушайте. Вы — католик, а я — гугенотка и читала книги. «Не убивай»— сказано. Но «кто соблазнит одного из малых сих, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его в глубине морской».
— Мадемуазель, вы еще милостивы, — пробормотал я.
— Я сама нуждаюсь в милости, — ответила она со вздохом. — У меня было мало искушений. Разве я знаю, что вы сами вынесли?
— Или что я сделал, — добавил я.
— Если человек не лжет, не изменяет, не продает ни себя, ни других, — тихим голосом продолжала она, — я, кажется, все прощу ему. Я скорее примирюсь с насилием, чем с обманом, — прибавила она с печальной улыбкой.
О, Боже! Я отвернул свое лицо для того, чтобы она не видела, как оно побледнело, для того, чтобы она не отгадала, до какой степени эти слова, сказанные ею из жалости, терзают мое сердце.
Первый раз в жизни, несмотря на сознание разделявшей нас бездны, я не почувствовал в себе силы совершить задуманное дело, я не сделался самим собою. Ее кротость, ее сострадание, ее смирение смягчили меня, прививая мне новые убеждения. Боже мой, мог ли я после этого сделать то, ради чего явился сюда? Мог ли я поразить ее в самое нежное место души? Мог ли я, причинив ей такое тяжкое зло, выносить ее взор, стоять перед нею, — Калибан, Иуда, самое низкое, самое презренное существо?
Я стоял без слов, в смущении, потрясенный ее речами и своими мыслями. Так стоят люди, потерявшие все до последней монеты за игорным столом. Но затем, когда я обернулся к ней, мне показалось, что вся моя история разгадана ею, что ее взор проник в самую глубь моей души, несмотря на надетую мною маску. Ее лицо изменилось: оно было искажено неожиданным страхом.
Однако, вглядевшись внимательнее, я понял, что она смотрит не на меня, а куда-то мимо. Я с живостью обернулся и увидел слугу, бежавшего из дома по направлению к нам. Это был Луи. Его глаза блуждали, волосы растрепались,
— Что такое? — воскликнула мадемуазель, прежде чем он успел приблизиться. — Говори скорее! Моя сестра? Она…
— Клон!.. — пролепетал он.
При этом имени она словно превратилась в камень.
— Клон? Что с ним? — пробормотала она.
— В деревне, — продолжал Луи заплетавшимся от страха языком. — Его секут. Его хотят засечь до смерти. Требуют, чтобы он рассказал.
Мадемуазель ухватилась за солнечные часы, чтобы не упасть. Ее щеки побледнели, и я уже думал, что она сейчас грохнется без чувств на землю.
— Рассказал? — машинально повторил я. — Но он не может рассказать. Ведь он нем.
— Они требуют, чтобы он повел их! — простонал Луи, хватаясь за волосы дрожащими руками. — Чтоб он показал дорогу!.. И его крики! О сударь, идите туда, идите туда! Спасите его! На весь лес слышны его крики! Ужас, ужас!
Мадемуазель тоже застонала, и я обернулся к ней, боясь, чтобы силы ей не изменили. Но с неожиданным усилием она выпрямилась и, быстро проскользнув мимо меня, с глазами, ничего не видевшими, пустилась бежать по садовой аллее к деревянному мосту.
Я бросился за нею, но все происшедшее так поразило меня, что я с большим трудом нагнал ее и, выбежав вперед, загородил ей дорогу.
— Пустите, — закричала она, силясь отстранить меня. — Пустите, я вам говорю! Я должна идти в деревню!
— Вы не пойдете туда, — внушительно сказал я. — Идите домой, мадемуазель, идите сейчас же домой.
— Но мой слуга! — завопила она. — Пустите меня! Пустите меня! Неужели вы думаете, что я могу остаться здесь, когда они пытают его? Он не может говорить, а они… они…
— Идите назад, мадемуазель! — настойчиво повторил я. — Ваше присутствие только ухудшит дело. Я пойду сам, и, что только возможно будет сделать одному против многих, я сделаю. Луи, возьми барыню под руку и отведи ее домой. Отведи ее к мадам.
— Но вы пойдете! — воскликнула она, и, прежде чем я успел остановить ее, — клянусь, я остановил бы ее, если бы только успел, — она схватила мою руку и поднесла ее к своим трепещущим губам. — Вы пойдете? Идите и остановите их! Остановите их, и Господь наградит вас!
Я не ответил и даже не оглянулся назад, переходя через луг. Но и впереди я ничего не видел. Я сознавал, что шел по траве, что впереди меня ждал лес, озаренный косыми лучами солнца; я сознавал, что позади меня высился замок, в окнах которого уже зажигались огоньки, но тем не менее я шел, как во сне. Сердце мое неистово билось, все мое тело горело, как в огне, и я не замечал ни дома, ни травы, ни темной каймы леса, а видел перед собою только взволнованное лицо мадемуазель и чувствовал прикосновение ее горячих губ к моим рукам. На мгновение я был опьянен, опьянен тем, чему столько времени был чужд, к чему мужчина может целые годы чувствовать презрение, пока это не сделалось для него недосягаемым, опьянен прикосновением губ благородной женщины.