Подлеморье. Книга 1
Шрифт:
— Прости, мама. Прости, Кешенька.
Ульяна закрыла ладонями лицо. Горький стон вырвался у нее.
Вдруг резко шевельнулся в ней ребенок. Ульяна отшатнулась от воды, удивленно замерла. Ребенок еще раз толкнулся в ней. Теперь Ульяна прижала ладони к животу — в ней билась живая жизнь, протестовала. Ульяна боялась пошевелиться. Изумление перед самой собой, перед своим могуществом — она может родить человека! — охватило ее.
— О господи, царица небесная! Что же я задумала? Мой ведь. Кровинушка моя собственная.
Теперь уже спокойно взглянула Ульяна в черный зев иордани. И новая неожиданная мысль
— Люди-то на Кешеньку подумают! Что из-за него я стыд приняла, из-за него утопилась. — Она почувствовала, как онемели от холода ступни.
Торопливо натянула валенки, укуталась в шаль, концы шали прижала обеими ладонями к животу и, осторожно, аккуратно ставя ноги, боясь споткнуться, медленно пошла к Онгокону.
А Кешке приснился сон.
Байкал разбушевался. Холодный сивер гонит белесые тучи. Поверхность моря кипнем кипит — вся взбугрилась. Сидевшая рядом с ним Улька вдруг куда-то исчезла, и он остался совсем один в крошечной лодке-душегубке. Вместе с лодкой подскочил на горбушку волны, а волна не рассылается, несет его в этой головокружительной вышине, где нет ни чаек, ни людей… Вдруг он полетел стремительно вниз — в черную пропасть воды. Громадная воронка всасывает его вместе с лодчонкой. Кешка не может грести, не может даже ухватиться за край лодки. И вот лодка оторвалась от него, тоже исчезла, и он один летит в глухое море. Но здесь тоже нет ничего живого, даже рыб нет. Какая-то сила снова выбрасывает его на могучий гребень волны, откуда видать весь белый свет, как на ладони…
Бросает его, а жизни нигде нет. Кешке страшно.
Снова он очутился в воде. Резко, собрав все силы, сам, своей волей вынырнул. Внезапно увидел Улю. Крикнул что-то, потянул к ней руки. А Уля не смотрит на него, куда-то от него плывет.
Мгновение и… снова он один посреди разбушевавшегося моря.
Взревел Кешка испуганно.
Шлепнувшись на пол… пришел в себя.
— Ульяна, ты меня столкнула, — он потянулся к ней, чтобы обнять. Половина постели — холодная.
Прошло пять минут… десять… Кешка поднялся, зажег светильник. Рядом со светильником — исписанный лист. Схватил, прочитал. Задыхаясь, рванул ворот рубашки. Бросился к двери, выскочил во двор. И по свежему снежку, на котором четко отпечатались следы Улькиных валенок, кинулся к берегу.
— Ульяна!.. Уль-ка-а!.. Вернись! — в отчаянии кричит он.
Кругом ободняло. До Онгокона все видать, вплоть до самой последней торосинки, а Ульяны — нет.
Застонал Кешка.
— Э-эх, гад Монка… Ну, подожди!
Как во сне, вспоминает Кешка эту последнюю ночь. И верится и не верится ему. Была ли она вообще, пролетевшая в сладостной истоме колдовская звездная ночь?
Обычно после притонения Кешка весело балагурил с парнями или мчался на Орлике в Онгокон. А тут, на тебе! Осунулся, стал нелюдимым. Уйдет в лес, а то на нары заберется, уткнется в подушку, лежит молчком, лишь вздыхает да скрежещет зубами.
Вот подскочил к Кешке бывший дьякон Филимон, трясет над ним черной бородой, басит простуженным голосом:
— Грех великий, вьюнош, убиватися из-за женские прихоти и капризы.
— Не ной, расстрига, парню и так тошно, — одернул Филимона Туз, тряхнув медными патлами.
— Иннокентию-то я глаголю не пустые словесы, и ты, вьюнош, не перечь
— Мели, расстрига, может, по шее схлопочешь! — Туз плюнул, отошел к камину.
Кешка молчит, а «борода» не унимается, нудит, что филин в лунной тайге:
— За ослушание родителя, за прелюбодеяние с девкой Улькой — держать блудника Иннокентия Мельникова в Троицком монастыре в трудех, а в ночи цепью сковану быти.
Сидевшие на нарах рыбаки рассмеялись. Макар же из своего угла рявкнул:
— Р-растаку ядрену! Чего березник [35] распазили!
Наступила тягостная тишина.
Кешка выскочил из барака. Гадко у него на душе. Откуда-то из густого тумана вылезает узкоплечий, с косо поставленной маленькой головой Монка Харламов.
35
Березник — зубы.
— Сволочуга!.. Ирод! Животное против воли не делает… А ты… подумал бы!.. Калечить… Ведь руки на себя поднять можно через это.
Кешка быстро шагает в сторону Онгокона. Ледяная дорога вьется между торосов. Она до блеска прикатана, только кое-где «ангара» занесла ее узкими полосами сугробов.
Пробовал он пить, но из этого ничего не получилось. Страдал с похмелья. Долго потом с тошнотой и брезгливостью смотрел на зеленые бутылки.
Четвертое письмо принес Кешка на Елену, в заветное дупло. Засыпало снегом дорожку к их «почтовому ящику». Сунул руку — все три письма на месте. Обидно. Горько. Комок подступил к горлу.
Кешка сел на колоду.
Долго сидел.
Очнулся. Натер лицо снегом. Полегчало.
— Дам я это письмо Ганьке… Он передаст.
Вошел Монка Харламов в родительский дом, закинул в угол куль с барахлишком.
— Здоровате! — улыбнулся и повел ушами-лопухами во все стороны.
Мать закрутилась вокруг:
— Соколик мой!.. Явился!.. Слава пресвятой деве-богородице!
— А батя где?
Мать, крестясь, кинулась к печке, торопливо задвигала ухватом.
— Надолго, сынок?
— Деньков на десять.
В пьяном угаре прошло два дня. Отец Монки, довольно состоятельный рыбак, рад споить всю деревню. Где-то воюют бедолаги, гибнут, калечатся. А его сын цел и невредим. Ловкач! Служит в запасном полку в Иркутске, да еще втерся в денщики к штабс-капитану. Кто другой спробуй добиться отлучки домой. А вот Монка, извольте, частенько наведывается в деревню. Навезет всякого барахла: солдатские сапоги, шинели, белье. Ничем не побрезгует — лишь бы можно было одеть, обуть. Тащит домой вплоть до портянок… Доволен отец. Поит людей на радостях. Гордится Монкой.
Из дома везет Монка омулей. Знамо дело, иркутяне — омулятники: душу отдадут за рыбку в хорошем крестьянском засоле. Особенно омулька с душком обожают господа офицеры.
Бродит по деревне солдат, а хмельные глаза пусты, голодны. Тянет Монку в Онгокон к красавице Ульяне. Он знает, что Улька ненавидит его. Но теперь все козыри в его руках: вечор мать отозвала в куть и, радостно сверкая глазами, сообщила:
— Слышь, Улька-то понесла от тебя.
Непривычно резнуло такое — от матери! Попятился было к дверям, но все ж дослушал.