Поездка в горы и обратно
Шрифт:
— Раздевайся, что стоишь?
Не услышала? Неприязненно касаясь влажной клейкой синтетики, Алоизас вылущивает Лионгину из болоньи. Ее спина влажна, но совершенно не пахнет потом, не то что крепко сбитое тело Алмоне. Чтобы прогнать ее запах, Алоизас обнимает сзади тонкую талию жены, ладони тянутся под кофточку, пытаясь нащупать маленькие твердые груди.
— Ох, Алоизас! — стонет Лионгина и сгибается пополам.
Едва ли это сопротивление, но он убирает руки, чтобы не возомнила себя победительницей после столь долгого гнетущего ожидания, после
— Где ж ты так измоталась, Лина? — Это не вопрос и не упрек. Все, что узнал бы сейчас о ее делах и заботах, лишь еще больше расстроило бы. Лучше уж подождать, пока сама решит, что выкопать для него из-под обломков дня. Все равно вылезет то, чего не осилила, что против воли и желания притащила домой, словно грязь на сапожках. Неловко наблюдать, как она пытается заправить выбившуюся из-под юбки блузку. Кулачок свободно входит под пояс, и другой бы уместился. Худеет день ото дня, хотя на здоровье и не жалуется.
— Почему тебе показалось, что я измотана?
Что-то невразумительно бормоча, Алоизас ловит кулачок жены, не может удержаться от соблазна разогнуть у себя на ладони тонкие пальцы. Точно сухие веточки… Лионгина отнимает руку, как если бы кто-то чужой пытался силой проникнуть в ее сокровенное, скрытую от всех суть.
— Нисколечки я не замучилась. Выдумываешь ты все.
И тут же, испугавшись, не выдала ли себя:
— Паршиво выгляжу? Только правду, Алоизас!
— Выглядишь симпатично.
— Почему не говоришь, что я красивая?
— Это само собой. Симпатичность более высокое качество, если хочешь — признак интеллигентности.
— Отговариваться ты умеешь. Лучше бы правду…
— Если правду — немного усталая…
— Где там немного, как загнанная лошадь. Кручусь, словно заведенная.
Отсыревший на улице голос трепыхается, как мокрая тряпка. Ни одной звучной ноты — сиплый, давно расстроенный орган. Лионгина испугана, что потеряла не только голос, ощупывает шею, ерошит волосы — их густая жесткая грива не становится пышной, как обычно; придется восстанавливать всю себя по частям.
— Почему не позвонила? Встретил бы.
И он и она понимают, что это слова, не больше. Если бы похныкала, конечно, выполз бы наружу. Философствуя, мудро морщил бы лоб на дожде — до чего же таинствен и непознаваем мир ночью! — а сам внутренне негодовал. Встретил бы мрачный, недовольно сопя и откашливаясь.
— Думаешь, я боюсь чего-нибудь? Ничегошеньки мне не страшно! — глухо говорит Лионгина. Это ее вызов темной, ветреной, все еще волочащейся следом улице, вызов чему-то, чего она не желает знать, но одновременно и ему, Алоизасу, его мелочным, обезоруживающим заботам.
— Разве я говорю, что ты боишься? — Лучше согласиться, чем вступать в спор; того гляди, из бледных губ, хлебнувших уже немало женской горечи — хотя в лице и фигуре много девичьего, — вырвется стон и потрясет его, как потрясена сейчас она. Что-то случилось, пока клевал он носом над бумажным листом,
— Господи, ты же ничего не ел! — Испуг не слишком искренен, на нее не произвело особого впечатления, что он голоден.
— Во-первых, я закусил. Во-вторых, ужинать уже поздно. А вот чайку попить — всегда кстати. Англичане пьют его с шести утра и до ночи. Последуем их примеру?
— Чьему примеру? — Лионгина снова куда-то провалилась. На него смотрят невидящие, непонимающие глаза.
— Я собирался заварить чай.
Должна же она понять, что он не шутит, такие вечера — просто кошмар. Сам не может сообразить уже: придумал ли он этот чай, чтобы подразнить ее или действительно из жалости к уставшей и измотанной.
— Ты — заваривать? Не смеши, Алоизас. — Едва промелькнувший осмысленный взгляд вновь уходит куда-то в сторону.
— Для доказательства того, что я не шучу, будь любезна, скажи, где ты держишь чай? — Голос его, натолкнувшийся на пустоту, становится громче, словно собирается наказать — не помочь.
— Посиди со мной, милый. Сейчас приду в себя и все сделаю. — Лионгина не желает вникать в суть его замысла, хотя и не сомневается в праве мужа требовать и выговаривать. Она борется с собою — ей необходимо удостовериться, что уже в силах двинуть руками и ногами, а главное, что ей хочется делать то, что делала ежедневно. — Садись!
Она опускается на табурет, прикосновением руки побуждает Алоизаса устроиться рядом, он отрицательно покачивает головой и высится над ней с торчащим кадыком. Нужно сохранять некую дистанцию, чья-то голова должна мыслить трезво. И так чуть не ввязался в авантюру, жалеючи ее. Заварить чай — авантюра? — мелькает насмешливая мысль, остатки прежних времен, когда с помощью кривой усмешки он побеждал и большие страхи.
— Только прислонюсь к стенке и вскочу. Вот так! — Лионгина пытается приподнять руку с колен и не может. Сидит, безвольно опустив плечи, потрескавшиеся губы вздрагивают, как наколотый на булавку мотылек. Издерганной, полуживой — все-таки приятно шевелить крылышками в тепле. На бледном лице проступает слабый румянец, и Алоизас разрешает себе заговорить более суровым голосом:
— Соображаешь, сколько времени? Час ночи!
— Надо же, час ночи, — сонно удивляется Лионгина, будто не она соблаговолила так поздно притащиться домой, а какая-то другая женщина, присвоившая ее имя.
— Я с тобою серьезно говорю!
Алоизас едва сдерживает себя — так бы и встряхнул это расслабленное тело. Впрочем, хватит трепать себе нервы, довольно загадок и отвратного настроения. Но и в этот момент, добиваясь полной ясности, он не особенно ее жаждет. Ясность может еще сильнее все запутать. Поэтому он сбавляет тон, хотя все еще сверлит жену глазами. — И все-таки, что с тобой стряслось, Лина? Вроде бы имею право знать…