Поездка в горы и обратно
Шрифт:
— Скажешь наконец, что случилось?
— Со мной, как видишь, ничего. На куски не разрубили. — Она искоса поглядывает на него, глаза белесые, как у несвежей рыбы. — С Аницетой. С Аницетой Л.
— С какой еще Аницетой? Господи, до чего же мы чувствительны! — вскрикивает Алоизас, и легкий ветерок облегчения трогает разгоряченный лоб. Из большой тучи да одна капелька?
— Будешь кричать, ни слова больше не скажу. А дело жуткое.
— Даже жуткое? Ну и ну! — Алоизас, направившийся было в прихожую, возвращается, чеканя шаг. — И что же произошло?
— То, что с Аницетой случилось.
— Уже слышал, что с Аницетой. Не с тобой? С тобой-то ничего?
— На куски не разрубили, — повторяет она одну из своих сегодняшних грубостей.
Алоизас расхохотался бы от
— Постой, а я знаю эту Аницету?
— Забегала как-то за конспектами. Однокурсница. Худенькая такая, брови черные. Язва у нее двенадцатиперстной.
— Это которая беспрерывно фыркала? — дать Лионгине время, чтобы пришла в себя, взвесила в руке камень, прежде чем размахнуться и бросить.
— Просто посмеивалась. Очень уж ты педагогично с ней беседовал. Смешит ее все напускное. Допытывалась у меня потом, не дворянских ли ты кровей.
— В самом деле? — Алоизасу льстит проницательность Аницеты, но губы невольно кривятся — он весь полон ожидания того, что сейчас выплеснется и понесет неведомо куда.
— Только, пожалуйста, не перебивай меня, — Лионгина отвечает ему, упрекает его, но полной уверенности, что разговаривает она с ним, у него нет. Впрочем, кто другой согласился бы выслушивать ее дурацкую болтовню? Усмешечка отскакивает, не производя на Лионгину никакого впечатления. Только теперь Алоизас замечает, что этим утром и Лионгина приоделась, точно не на службу собралась.
— Так только во сне бывает, в кошмарном сне… Представь себе, идет у нас семинар по политэкономии, доцент, как обычно, цепляется к Аницете из-за какой-то мелочи, не тот термин употребил.
— Термины — не мелочь.
— Ты же обещал не перебивать?
Не обещал, но ради покоя — смолчит.
— Короче, заспорили они, Аницета тоже не лыком шита, спорят и не видят, что в аудиторию прошмыгнула женщина с телеграммой в руках. Продавщица, вместе с Аницетой работает. Поглядывает на нас, какие-то знаки делает, а от Аницеты вроде прячется. Передали мы бумажку Аницете, развернула да как закричит! Пронзительно, страшно. В жизни такого вопля не слыхала…
— В аудитории? При всех? — публичных излияний чувств Алоизас не одобряет, но удивление его наигранное — как-нибудь отсрочить, отдалить то, что надвигается, угрожает душевному равновесию. Пропустить страшную новость мимо ушей не удастся; хоть бы втиснуть ее в подходящие для обсуждения рамки. Восприятие особенностей формы — отличительная черта развитой личности. Лионгина никогда не ценила условностей и формы. Кидается из хаоса в еще больший ужас.
— Что она еще могла сделать, что? Ведь ее Вангуте… машина сшибла… ее Вангуте!
— Девочку?
Понятное дело — не кошку. Алоизас не желает вникать. Избегает больниц, похорон, памятников — ведь и они для покойников.
— Вангуте… Вангуте…
Нечего спрашивать — насмерть или только ранена. В оцепеневших глазах Лионгины — единственный ответ, хотя неясно — почему, зачем, кому нужна вся эта жуткая бессмыслица? До такой степени охвачена паникой, что от нее самой веет ужасом смерти, когда, словно ища спасения, прижимается к нему. Он всегда был здоровым, с малых лет окружал его крепостной вал обильной еды и неусыпной опеки Гертруды, но именно в годы детства его постоянно преследовал ужас этой бессмыслицы — смерти. Между белеющими наличниками и заборчиком из штакетника, окрашенным в зеленый цвет, у Губертавичюсов росло несколько яблонь, акация и кусты сирени. Но прохожие не осмеливались ломать веток, как в соседних палисадниках. Хозяевам не надо было ничего охранять — посторонние остерегались и их самих, и их цветов и плодов — боялись заразиться. На всю улицу светились белейшие кружевные занавески, внутри сверкали чистотой выкрашенные в красное полы, однако, словно кувалдой по наковальне бухал, постоянно кашлял отец, а братец Таутвидас вторил ему, будто молоточком постукивал. Перед самым концом он уже не кашлял — в узкой цыплячьей грудке что-то клокотало
— Говоришь, Вангуте?
Лучше незнакомая Вангуте, чем братец Таутвидас, лежащий в гробике. Четки на исхудавшей руке напоминали велосипедную цепь; я тогда радовался: наконец-то зароют эту цепь, не будет слышно, как она звякает и скрипит в груди брата, в человеческой груди, пусть и похожей на цыплячью.
— Не притворяйся, Алоизас, будто ничего не знаешь! Я же тебе рассказывала. Аницета нам все уши прожужжала своей Вангуте, — голос прижавшейся к нему Лионгины теплеет, словно, пока будет она говорить, девочка согреется и оживет. — У нас ее все любили. Кто это гудит? Пчелка. А какая у пчелки фамилия? Шмель? А у комара есть фамилия? Во время переменок до слез над Аницетиными историями смеялись.
— Дочка?
— Не ее. Брата. Единственная дочь. Брат инвалид, жена у него молодая, слабенькая, выкидыш за выкидышем. Заболела Вангуте паратифом, так Аницета с ней в больницу легла. Представляешь, как надо любить чужого ребенка, чтобы лечь с ним в инфекционную больницу? Я думала, сердце Аницеты разорвется, так она кричала, головой об стенку билась.
— Понятно. Разумеется, не могла оставить ее одну, побежала следом?
— Слышал бы ты, как она убивалась!
— Значит, провожала на вокзал? Похвально. Что было дальше?
— Ничего не было. И не будет. Мы не опаздываем, Алоизас?
— Нет-нет. Так что же вы делали на вокзале? — Алоизас чувствует: главного она ему не сказала, сама боится вновь окунуться в поток лавы.
— Мерзли там битый час. Аницета уехала, а я побежала к матери. Что тебя еще интересует?
— Испытываешь угрызения совести, что не поехала с подругой? Не переживай так из-за девочки… — Он пытается осторожно приблизиться к кипящему потоку. Имени не называет, ибо и оно пахнет смертью. Как имя Таутвидаса. В ящике их комода лежал саван. Братик сам показывал. Все ждали, когда заберет его костлявая, уж скорее бы! Из жалости, да и со страха, чтобы в груди у них самих не забрякала велосипедная цепь. — Это бесконечно печально, однако при чем тут ты?.. Твоя совесть? Разве мало, дорогая, что достойно ухаживаешь за тяжелобольной матерью?
— Опять заговорил, как в тот раз с Аницетой. Совесть, достоинство! Не потому ли спросила — не дворянского ли корня?
— Между прочим, Лионгина, род моего отца Игнаса Губертавичюса действительно древний. Мы из обедневших жемайтийских дворян. У него и документы были…
Умолкает, сообразив, что не к месту расхвастался своей родословной.
— Почему раньше не рассказывал? Я бы померла от гордости… Однако в моем случае о чести и совести говорить не стоит. Маму я просто жалею. Иногда жалею, иногда ненавижу.