Полвека любви
Шрифт:
…Ты удивляешься, как я мог остаться жив после всего пережитого на Х[анко]. Видно, моя счастливая звезда, о которой я шутил в добрые довоенные времена, не изменила мне и во время грозы… Знаешь, Ли, я не раз наблюдал за собой (совершенно сознательно) во время жестоких обстрелов. Конечно, было страшно. Стоны раненых, проклятия, перекошенные лица… Но я заставлял себя оставаться спокойным, напряжением воли подавлял страх. Бесстрашия не существует, в него я не верю. Есть способность человека превозмочь естественное чувство страха… Я бы мог привести не один пример, подтверждающий это, но… отложим до нашей встречи эту нехитрую «психологию» войны.
Рад,
…Наше «трио» осиротело. Ленька получил новое назначение, сейчас он под Ленинградом. Грустно было расставаться с ним. Долго мы делили пополам все — горести и веселые минуты, последнюю корку хлеба и последнюю горстку табаку. Такие друзья остаются в сердце на всю жизнь… Остались мы вдвоем с Колькой. Работы прибавилось, но это не беда. Когда начнется навигация — будет еще больше…
Сейчас пишу при свете коптилки. Колька тоже что-то строчит. Оба мы потягиваем Ersatz-махорку, которую здесь называют «Сказкой Венского леса» или «БТЩ» (бревна, тряпки, щепки), т. к. она наполовину состоит из древесных листьев. Наши цигарки потрескивают, как дрова в хорошем камине…
Ленька Шалимов ушел секретарем редакции многотиражки 260-й бригады морпехоты, но вскоре его забрал к себе во вновь созданную газету «Залп за Родину» бригады железнодорожной артиллерии Миша Жохов, недолго проработавший у нас в «Огневом щите» и произведенный в младшие политруки. Бригада стояла, а вернее, передвигалась по окраинам Ленинграда, мощными огневыми налетами не давая покоя противнику, засидевшемуся в своих окопах.
Мы Леньку проводили как надо: хлебнули спирту, спели песни, которые любили, а потом, всячески избегая патрулей, проводили на Ленинградскую пристань.
А летом уехал от нас, из Кронштадта («Кракова», как для краткости его называли), Сергей Михайлович Семенов, наш беспокойный «Как дела». Он добился назначения туда, куда хотел, — редактором газеты военно-политического училища, эвакуированного в Среднюю Азию, в Джалалабад (его называли на русский манер «Желал бы обратно», — но Семенов рвался именно туда).
И остались мы вдвоем с Колей Никитушкиным: он, главный старшина, — и.о. редактора, а я, старшина 2-й (а вскоре и 1-й) статьи, — секретарем редакции. Обе эти должности были офицерские, и нас поставили в снисовскую офицерскую кают-компанию на питание и стали платить офицерское жалованье. Покупать в «Кракове» было нечего, кроме спирта (бутылка стоила, если память не изменяет, рублей 600–700, почти все, что я получал). Тогда-то я попросил у Лиды разрешения посылать ей денежные переводы.
Мы с Колькой днем мотались по кораблям и береговым частям, а вечером садились со своими блокнотами друг против друга и писали статьи и заметки в номер, макая перья в одну чернильницу. То он, то я сворачивали цигарки, доставали свои кресала и начинали добывать огня, с силой ударяя по кремню и стараясь, чтобы высекаемые искры попадали на паклю, вытянутую из патрончика. Это было занятие не из легких. Помню, в одну из таких ночей в дверях нашей комнаты возник полузнакомый штабной офицер в шинели, накинутой на нижнюю рубаху и кальсоны. Его комната была у нас за стенкой. Сырым голосом офицер сказал, что мы со своими кресалами не даем ему уснуть, и протянул коробок спичек.
А однажды нас с Никитушкиным зацапал комендантский патруль. Срок, что ли, в наших удостоверениях был просрочен или просто так — теперь уж не помню. «Просто так» патрули задерживали всех, кто появлялся на кронштадтских улицах без пропуска, — такой замечательный порядок поддерживал помощник коменданта главной базы (Кронштадт был теперь не крепостью, а главной базой КБФ), известный всем под кличкой Рашпиль. Но даже и с пропуском нарваться на патруль было неприятно:
Так вот, нас с Колей задержал патруль и, не слушая никаких объяснений, велел взять метлы, прислоненные к ограде, и присоединиться к группе задержанных бедолаг. Часа два мы — полвзвода, не меньше — мели Советскую улицу под ироническим взглядом бронзового адмирала Беллинсгаузена. Потом нас строем привели в комендатуру на улице Зосимова, в общую камеру.
Что было делать? Газету-то надо выпускать, а редактор и секретарь редакции сидели в комендатуре. Вот она, комендатура, напротив нашей «каталажки», видна из окна. Мы с Колькой высекли огня, закурили цигарки из «филичевого» табака. Этот табак делали черт знает из чего, вкус у него был омерзительный. Названия, кроме «Сказки Венского леса» и «БТЩ», он имел и другие: «ММБ» («Матрац моей бабушки») и даже «ППЖ» («Прощай, половая жизнь»). Горел он с жутковатым треском, выбрасывая искры, как корявое полено в печке.
«Филичевый», так сказать, прочистил нам мозги, и у нас созрел план избавления. Я упросил краснофлотца, сторожившего нас, подпустить меня к телефону, назвал девице-телефонистке номер комендатуры и увидел в окне напротив, как дежурный снял трубку. Я ему сказал, что звонит секретарь политотдела базы Барабанов, что «ваш патруль задержал редактора газеты Никитушкина и секретаря Войскунского» и что «начальник политотдела приказал срочно их отпустить». Дежурный переспросил фамилии, и вскоре прибежал оттуда рассыльный, вызвал нас, и мы с Колькой, провожаемые ухмылкой сторожевого матроса, помчались к себе в редакцию.
Белой июньской ночью вышел из Кронштадта конвой на остров Лавенсари. Головным в колонне шел базовый тральщик БТЩ-217. За ним — подводная лодка, «щука», отправлявшаяся на боевую позицию. Слева и справа от нее рокотало моторами звено морских охотников. Замыкали конвой два буксирных парохода типа «Ижорец».
Я стоял на юте БТЩ-217, смотрел, как минеры ставят трал. Тарахтела лебедка, стравливая за корму тралчасть. Я упросил комиссара (теперь уже, правда, замполита) Таранушенко, благоволившего ко мне, разрешить пойти с ними в рейс, командир тральщика не возражал. Очень хотелось мне взглянуть на таинственный остров Лавенсари, форпост флота в Финском заливе, и написать о нем, насколько позволит военная цензура.
Волна была небольшая, балла на два. Слева тянулось темной полоской ижорское побережье Ораниенбаумского «пятачка». А вот осталась позади серая башня Толбухина маяка на западном краю Котлина. Уже два года, как погашен этот старейший маяк, как и прочие маяки в Финском заливе.
Стальная палуба вибрирует под ногами от работы дизелей. Невольно вспоминаю страшную декабрьскую ночь 41-го, когда я прыгнул со «Сталина» на этот самый тральщик, плясавший на волнах. Да, уже почти два года прошло с той ночи…
Клубятся облака за Толбухином; и чудится мне, что в размытом белой ночью синеватом пространстве за кормой осталась вся моя прежняя, такая недолгая, жизнь.
Всплывает перед мысленным взглядом милое Лидино лицо.
В ее последних письмах — много ласковых слов. Но и — усталость. Усталость от трудного быта в Байрам-Али, от кучи экзаменов (при отсутствии учебников), а еще — от ухажеров. Одна за другой вышли замуж там, в Байрам-Али, две университетские подруги, и как-то наладился их быт. А Лида по-прежнему живет неприкаянно, одиноко, хотя в нее влюбился И., однокурсник. Нет, она не поощряла эту влюбленность, честно сказала И., что любит меня и больше ей никто не нужен. И тем не менее И. объяснился ей в любви. Я Лиде безоговорочно верил, был искренне благодарен ей за честность (ведь она могла и не писать мне ни об И., ни о туркмене), но особенно сильное впечатление произвели на меня ее слова: «Мы не должны щадить себя и встретиться без взаимных прощений».