Полюс капитана Скотта
Шрифт:
— Вас, унтер-офицер Эванс, это касается еще в большей степени, нежели закаленного африканским солнцем ротмистра британских драгун.
Об этом вердикте Скотт вспомнил два дня спустя, когда, сидя в насквозь промерзшей палатке, полуобмороженными пальцами выводил: «Выступили при небольшом ветре по трудной дороге. Затем ветер усилился, и мы до завтрака прошли 8,7 мили, когда уже разыгралась настоящая метель. Старый след очень выразительный, и мы легко могли придерживаться его; это большая удача.
Днем пришлось распорядиться иначе. Можно было распустить весь парус. Бауэрс вцепился в сани, Эванс и Отс должны
Капитан уже хотел отложить карандаш и поместить дневник в вещмешок, но, немного поколебавшись, решил изложить то, что его в последние два дня серьезно беспокоило.
«Эванс несомненно очень болен. Пальцы у него в волдырях, а нос серьезно поврежден частыми обморожениями. Сам он очень скучает, заботится о себе, а это плохой признак. Уилсон, Бауэрс и я здоровы и бодры, насколько это возможно в нынешних условиях. У Отса очень мерзнут ноги. Так или иначе я буду очень рад, когда сойдем с вершины. Мы всего лишь в тринадцати милях от склада и должны завтра же туда дойти. Погода вроде бы проясняется. Пошли нам, Господь, хоть немного заметный след до склада, который называется „Триградусным“, а там уже не так страшно…»
Скотт несколько раз порывался продолжить эту запись, но так и не смог собраться ни с силами, ни с мыслями. Онемевшие от мороза пальцы попросту отказывались слушаться его и угрожающе деревенели, а мозг спасительно отключался, предаваясь упоительной дреме, в состоянии которой капитан только и мог восстанавливать свои силы и спасать свою психику.
Но в тот момент, когда капитану показалось, что он уже окончательно уснул, сквозь эту дрему к нему явственно пробился журавлиный клич. Он был настолько громким и выразительным, что, встрепенувшись, Роберт отбросил дневник, буквально вырвался из спального мешка, словно из трясины, и метнулся к выходу.
Ночь, как всегда, оказалась понятием условным, при полярном дне восход и заход солнца исчислялся какими-то минутами низинного поднебесного стояния. Тем не менее Скотт вдруг со всей мыслимой выразительностью увидел привычный, «земной» закат солнца и большой птичий клин вдали; и услышал, как откуда-то из предзакатной багровости доносится крик журавлиной стаи, возникавший вслед за призывным, душераздирающим кличем вожака.
Все это представлялось настолько реалистичным, что прежде чем осознать, что он оказался во власти галлюцинаций, Роберт интуитивно подался вслед за стаей, словно пытался догнать ее и присоединиться, догнать и…
— Капитан, сэр! — вдруг остановил его решительный голос Отса, в баритонной хрипоте которого мгновенно растворились и крик вожака, и видение клина.
— Но там… — пробормотал он, как бы оправдываясь.
— …Но и там тоже ничего нет, капитан, — бесцеремонно возвращал его к реальной действительности драгунский ротмистр. — Ничего, кроме сотен миль хорошо известного вам «ледового безумия».
Только теперь Скотт окончательно прозрел и обратил внимание, что давно пересек старый санный след экспедиции и почти на два десятка шагов углубился в промежуток между высокими обледеневшими застругами. Осмотревшись, Роберт осенил себя крестом спасения, к которому, как всякий моряк-фаталист, прибегал крайне редко, и подумал, как было бы хорошо, если бы Лоуренс не остановил его. Впрочем, тут же прикрикнул на себя: «Опомнись! „Уйти“ сейчас — все равно, что броситься к спасательной шлюпке, не позаботившись о спасении команды!»
— Вы правы, Отс, — покаянно покачал он головой, вновь поражаясь точности определения, которое еще в самом начале этой полярной одиссеи дал Антарктиде командир «Терра Новы» лейтенант Эдвард Эванс. — Вы, как всегда, правы: ничего, кроме «ледового безумия».
— И все же, что это было: паруса на горизонте, видение родного дома, зов матери? — сильно прихрамывая, подался ему навстречу ротмистр.
— Очевидно, все вместе, — стараясь не встречаться с ним взглядом, проворчал Скотт. — Только доходило до моего сознания в виде зова журавлиной стаи.
— Стаи? Журавлиной? — многозначительно переспросил Лоуренс. Капитан не уловил в его словах такой привычной и уже порядком поднадоевшей «кавалерийской иронии».
— Однако из моих уст ничего подобного не слетало, Отс, — тут же решил подстраховаться начальник экспедиции. Не хватало только, чтобы Бауэрс, или доктор Уилсон вдруг решили, что с начальником экспедиции творится что-то неладное. — Во всяком случае, вы ничего такого не слышали. Из палатки я уходил по естественной надобности — только-то и всего.
— Это понятно, сэр. Но позволю себе заметить: именно с этого, с журавлиной стаи на горизонте, или еще какой-то чертовщины, обычно все и начиналось. Там, у нас в полку, на изможденной земле Южной Африки, в прериях Трансвааля.
— Начиналось с этого, говорите, ротмистр? И что, существовало какое-то противоядие?
— От того душевного яда, которым отравляем сами себя?! Даже такие мудрецы, как доктор Уилсон, в нашем умственном кавардаке бессильны, сэр, — поддерживал его Отс за руку, хотя сам передвигался с большим трудом, явно пересиливая боль. — Старайтесь, как можно реже замыкаться в себе и оставаться наедине со своим дневником. Возможно, я потому и болтаю порой всякий вздор, что боюсь, как бы однажды, сквозь пелену одиночества, в сознание мое не ворвался такой вот крик журавлиной стаи.
Выслушав это, Скотт впервые за все время их знакомства посмотрел на ротмистра с явным уважением, и даже с признательностью. Оказывается, ни там, на основной базе, ни в полубредовой суете полярного похода, он так и не сумел по-настоящему присмотреться к этому человеку.
13
Четверо полярных скитальцев уже стояли у саней, а Эванс все еще продолжал возиться с походной обувью, точно так же, как вчера вечером он возился со своими ночными сапогами [50] . Скотт повелительно взглянул на Бауэрса; лейтенант кивнул и вернулся в палатку, чтобы поторопить, а то и помочь товарищу.
50
Готовясь к ночлегу, участники экспедиции снимали походные сапоги и обувались в ночные, в которых ложились в спальные мешки.