«Последние новости». 1936–1940
Шрифт:
К частушкам у нас прочно установилось странное «единое» отношение. Их любят или не любят. В разговорах порой дается оценка частушкам, их достоинствам, их недостаткам – как будто все они одинаковы, все созданы одним человеком… Между тем мало-мальски внимательное чтение этих анонимных коротких песен убеждает в том, что каждая из них индивидуальна и, при некотором однообразии напева, каждая живет своей жизнью. Нельзя любить или не любить частушку «вообще» – как нельзя любить или не любить «вообще» роман, «вообще» стихи. Есть бездарные и плоские частушки и есть прелестные, подлинно-поэтические: ведь это хоть и народное творчество, однако небезличное. Кто-то сложил каждую из них. Человек, со всеми индивидуальными особенностями, виден за своим созданием, пусть даже оно, это создание, иногда и искажено или украшено случайными соавторами. Зерно, основной рисунок, образ – остается. В таком сборнике, как книга Князева, интересно искать признаки родства между отдельными частушками. Иногда целыми страницами
В первые годы революции в Петербурге ходили по рукам списки тогдашних «актуальных» частушек, не помню уже кем и где подслушанных. Одну из них трудно забыть:
Ах ты Бог, ты мой Бог,Улетел на небо.Нас забыл на земле,На полфунте хлеба.Можно ли сомневаться, что безвестный автор этих четырех строк был настоящим поэтом. Многие наши стихотворцы, признанные и всюду печатающиеся, могли бы у него поучиться словесной выразительности и чувству ритма. Правда, материал был у него под руками «скоропортящийся»: сейчас эти полфунта хлеба уже не «доходят», а чтобы ощутить сжатую меткость образа, надо унестись памятью далеко, в 1919 год, восстановить всю тональность, всю «атмосферу» тогдашнего существования… Но частушка на бессмертье ведь и не претендует. Это искусство малое, откровенно-скромное, дающее выход мелькнувшему настроению, без замысла, без архитектуры. Это – искры, «гаснущие на лету». Не более того.
Хорош и привлекателен в них лаконизм… Размер настолько ограничен, что развернуться негде. Нет места для вступлений и заключений, для словесной «воды». Слабых песнеслагателей это губит, потому что они не в состоянии найти достаточно острые выражения, не способны в столь тесных рамках распределить слова так, чтобы каждое «звучало». Оттого в сборниках частушек всегда много хлама. Народ, анонимный, многотысячный народ – вовсе не такой стихийный источник творчества, который бесконечным потоком давал бы только прекрасное. Прошлое нас, вероятно, обманывает на этот счет, ибо от прошлого уцелело преимущественно лишь то, в чем была подлинная жизнь. Но едва ли и в минувшие века народные песни были сплошь «жемчужинами» – и достаточно послушать любую современную сказительницу старинных стихов, чтобы убедиться, как неровно и былое творчество. У песен был иной характер. К тем былым стихам больше подходит пушкинское требование: «прекрасное должно быть величаво». В частушках величавости нет. Ускорение, измельчание быта и жизни, городские веяния, какая-то неизвестная прежнему творчеству нервность чувствуется в них (или – за ними) постоянно. Порой крестьянский склад вытесняется полу-«мещанским»; не столько ощущаешь близость земли, сколько видишь далекие тени фабричных труб, слышишь скрип резиновых калош – деревенского щегольства, – ломаный, половинчатый, пригородный говорок… Внутренняя энергия частушек в большинстве случаев обращена «в Москву, в Москву», т. е. из деревни, от земли. Но все это неизбежно – и по-своему законно, независимо от того, по душе ли нам такой стиль или нет. Песенная сила, однако, не иссякла.
В князевском сборнике еще незаметно и признаков истощения. Вероятно, благоприятствовали места, где частушки собраны: северный край. Всякий знает, насколько наш север упорнее отстаивал свои «исконные» уклады жизни, нежели средняя и южная полосы России. Приблизительно в те же годы, когда записывал стихи Князев, из Рязанской губернии приехал в Петербург Есенин с бесконечным запасом частушек, которые он всюду охотно распевал. Одно время это был даже модный столичный «аттракцион»: приходите, – кокетливо звали хозяйки литературных салонов, – приходите, будет Есенин, будет петь частушки. Пел он большей частью такое, что дамы краснели, бледнели, ахали – и, наконец, не выдержав, бежали. Но были в его репертуаре и «сурьезные» стихи. Вспоминая их и сравнивая с ними князевские, убеждаешься, насколько «сурьезности» на севере больше, насколько напряженнее и суровее самый склад северных песен. Долгие ночи, долгие зимы как будто наложили на них отпечаток.
Перелистываю книгу и списываю то, что останавливает внимание:
Красно солнышко высоко,Белым ручкам не достать,Родна матушка далеко,Голосочка не слыхать.МаменькаЭто стоит любого старинного «плача». Какая простота и нежность. Как нестерпима лубочная подделка под «свято-русский» стиль – и как еще хороши его последние наивные проявления:
Где с миленочком стояла —Снег растаял до земли.Три разка поцеловались —Все цветочки расцвели.Интересны «психологические» картины – целые сцены или даже драмы в четырех-шести строках:
Меня дернул за рукав,Мой миленочек лукав,А я – лукавее его —Не взглянула на него.Милый ехал от венца,Я стояла у крыльца,Милый шапочки не скинулА я поклонилася,Молода его женаТолько покосилася.Право, можно подумать, что сложила эти стихи женщина, начитавшаяся Ахматовой. Те же приемы: о страстях ни слова, только внешние подробности, вроде ахматовской знаменитой «перчатки с левой руки». Я поклонилась, он не ответил, молодая жена покосилась – все понятно, болтовня о «переживаниях» лишь ослабила бы впечатление.
Непосредственность поэтического чувства:
Ветер дунул с той сторонки,Где сударушка живет.Мне и то повеселее,Будто голос подает.– —Не шуми, береза!Без шумленияЛист опал.Не судите, добры люди!Без суждения Мил отстал.Больше всего песен о бабьем «горе-гореваньице», о тяжкой женской доле:
– Не выбирай, подруженька,Ни дому, ни коровушек,А выбирай, подруженька,Семейку без золовушек.Скажи милая подружка,Хороша ли бабья жись?– Расхороша бабья жись,Хоть живою в гроб ложись.Процитировать хотелось бы много, но всего ведь все равно не спишешь. Думаю, что тем, кто тоскует по России, отрадно и радостно будет просмотреть эту книгу, в которой еще так свеж и силен сохраненный ею в памяти дорогой им образ родины. Но, повторяю, от тревожного сомнения не уйти – и вопрос «что теперь» все время сопутствует чтению. В эмигрантских разговорах о России часто встречается одна любопытная характерная особенность: сами того не замечая, мы порой говорим о России в прошедшем времени. Каждый, вероятно, слышал это, а если не помнит, то лишь потому, что не обращал внимания: «в Москве был прекрасный климат…», «Нева была самой широкой рекой в Европе» – и так далее, примеры привожу наудачу. Если бы дело касалось лишь улиц и построек, удивляться было бы нечему. Могли произойти изменения. Но мы в прошлое безотчетно отодвигаем то, что существует всегда, в настоящем – поддаваясь общему ощущению, что все это было и куда-то исчезло. «Замело тебя снегом, Россия»! Надо сделать усилие, надо вступить с самим собой в спор, убедить себя, что этого не может быть – иначе боязнь невозвратимости потери прорывается даже в речи.