Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

«Последние новости». 1936–1940
Шрифт:

Над книгой Князева чувство это усиливается потому, что уверенности в неизменяемости отраженного в ней мира нет. Наоборот – крайне вероятно противоположное: исчезновение. Ленивые само-успокоительные размышления о вечности человеческой природы не вполне состоятельны – они правдивы лишь в самой глубине, в самой сердцевине своей. Скорей успокаивает вера в то, что будущее – не хуже прошлого. Оно – только иное. Бунин когда-то назвал его «отвратной новью»: найдем в себе силы с ним не согласиться.

«Валаам»

Путевые заметки может вести всякий – и ценность их вовсе не целиком зависит от художественного дарования автора. Случается даже досадовать на писателей-путешественников, злоупотребляющих «художественностью»: ждешь фактов, сведений, одним словом, дела, а тут только и разговора, что о жемчужной дымке гор, лиловеющих вдали. Путешественник должен уметь видеть, уметь замечать: в этом главное его достоинство. Если же при этом он художник, то дарование его скажется не столько в разнообразном многословии картин, сколько в способности уловить и передать дух, склад, внутренний строй местности или страны. Художник – тот, кто заставляет нас быть там, где мы не были. Путевой дневник лишь в том случае произведение искусства, если, закрыв книгу, мы знаем,

чувствуем описанный в ней край, как будто сами только что вернулись из поездки.

Борис Зайцев – один из наших писателей, обладающих наибольшей силой внушения, наибольшей «гипнотичностью». В былое время о нем сказали бы, что он умеет «создавать настроение». Можно любить или не любить это особое «настроение», специфически-зайцевское: признаюсь, иногда против этой гипертрофии нежности и сладости хочется взбунтоваться. Но именно потому-то и хочется, что чувствуешь себя опутанным зайцевской паутиной. К другому писателю относишься равнодушнее – потому что он оставляет больше свободы. Зайцев же на все глядит по-своему, обо всем по-своему рассказывает, и этим «своим» наделяет нас, хотим мы того или не хотим.

«Валаам» крайне для него характерен. В сущности, это один сплошной вздох, а не книга… О чем? О «бренности» жизни, о суете сует, об уединении, о мудрости, о тишине.

Славой золотеет заревоюМонастырский крест издалека.Не свернуть ли к вечному покою?Да и что за жизнь без клобука!

– как писал Блок. «Да и что за жизнь без клобука!» – эта строка была бы незаменимым эпиграфом к зайцевским путевым заметкам, хотя автор нигде и не говорит о своих сомнениях или желаниях. Весь тон его книги монастырский. И заразительная сила этого тона настолько ощутительна, что, вероятно, самый «светский», самый «мирской» человек закроет зайцевский «Валаам» слегка смущенным, если не поколебленным… Разумеется, я имею в виду вовсе не мысли о каком-либо уходе из мира – мысли редкие и исключительные. Нет, но есть у иночества эстетическая сторона, о которой люди обычного склада мало вспоминают – и которая неотразима. Не касаюсь вопроса о религиозных его ценности и смысле. Но как поэзия – это одно из чистейших созданий человеческого духа, в частности русского духа, и стоило, например, Нестерову, с его сравнительно бедными художественными средствами, набрести на эту сокровищницу в чуждые ей времена, как в ответ возникло волнение глубокое и подлинное. Стоило ему – или, может быть, память мне изменяет, другому живописцу? – изобразить лес, келью, подвижника и спящего у его ног медведя, – как на полотно лег отблеск многовекового вдохновения. Зайцев в своем «Валааме» делает почти то же, что Нестеров, – только делает тоньше, искуснее, вкрадчивее. К благолепию иночества, к веками установившемуся стилю его он подходит как будто даже с некоторой иронической небрежностью, с напускной рассеянностью, – но, кажется, лишь затем, чтобы не спугнуть читателя, прикинуться своим братом – горожанином, интеллигентом, вольнодумцем, скептиком… Войдя в доверие, Зайцев развертывает свою панораму. И знает, что устоять перед ней трудно.

Есть две линии, две тенденции в восприятии монашества, православия и даже всего христианства: в нашей литературе они отражены, например, в долгих спорах о том, какой из представленных в «Карамазовых» образов глубже и правдивее – благостный, всеблагословляющий, всепрощающий Зосима или суровый полу-юродивый Ферапонт. Константин Леонтьев – один из тех русских писателей, которые к эстетической стороне православия, к «поэзии» его, были особенно чувствительны, – страстно отстаивал Ферапонта, отвергая, высмеивая, ненавидя (как умел он ненавидеть) «розовое» христианство зосимовского типа. Леонтьев даже как художник искал черных оттенков с примесью красного цвета – цвета огня и крови. Зайцев, разумеется, весь на стороне Зосимы – и как на подбор ему и монахи на Валааме встречались все такие же: кроткие, тихие, примирившиеся, нисколько не «воинствующие». Если вовлечься в спор, то хотелось бы сказать, что – зайцевская концепция правдивее леонтьевской, пусть и уступает ей в оригинальности и силе. Достоевский-то, во всяком случае, был за Зосимой, а не за Ферапонтом, – и надо иметь такую фантастически-сложную, в чем-то порочную, истерзанную психику, как у людей леонтьевского типа, чтобы искать света в проклятиях и анафемах вместо любви. Зайцев не боится показаться пресным. Но зато и не рискует оказаться тем вечным духовным жонглером, которого никакой ум, никакая даровитость не спасет от «пустоцвета». Его путь – скромнее и вернее.

Единственное, в чем, пожалуй, следовало бы упрекнуть его, – это сентиментальность… Зайцев скорее тепел, чем горяч, – и неизменно чувствителен. Именно против постоянной умиленности и хочется иногда взбунтоваться, какими бы узорчатыми сетями ни опутывал нас художник. Из подобных настроений не могло возникнуть ничего великого, и, значит, за Валаамом, за монастырством вообще, есть что-то другое. Да и Зосима ведь несентиментален: в Зосиме страсть перегорела, а не отсутствует. Зайцев берет у него лишь выводы, результаты – отметая борьбу, которая результатам должна была предшествовать. Деревянная церковка, тихий летний вечер, закат над соснами. Прозрачный старичок, беседующий о душе. Удар колокола, как призыв или упрек… Здесь, в этих картинах, от героики и мученичества христианства не осталось почти ничего. От «пафоса» отшельничества – тоже. Если это и «рай», как склонен определить Зайцев вместе с той старой француженкой, о которой он рассказывает, то рай готовый, кем-то другим добытый и найденный, другим завоеванный. Но годы завоеваний прошли. Благочестивый – или, может быть, вернее, мечтательный (свойство, кажется, «грешное» – с религиозной точки зрения) – путешественник зовет нас насладиться покоем, полюбоваться древней скудостью быта, подумать о вечности. Отдохнуть, одним словом. Соблазн, повторяю, эстетически неотразим: никогда поэзии животных радостей, буйной, яркой, плотоядной, не совладать с этим молчанием, с этими соснами и закатами. Никогда ей перед ними не устоять. Эстетическая природа всякого «да» груба и плоска по сравнению с духом улыбчиво-грустного «нет». Зайцев это хорошо знает. Забывает он, кажется, только, как много страданий и восторга таит в себе такое «нет», какой ценой оно куплено, сколько в нем порывов и стремлений подавлено. Зайцевский

«рай» – легкий рай. И добавлю: не вполне объясненный, не вполне мотивированный. Нельзя быть уверенным в его прочности, если прельстится им человек богатой жизненной энергии. Как Тангейзер, такой гость его способен убежать обратно, к Венере в грот.

Но оставим комментарии к книге – и мысли, над ней возникающие. Надо хотя бы вкратце рассказать об этом путевом дневнике, об его фактическом содержании.

Зайцев ездил на Валаам года два или три тому назад – и обстоятельно сообщает, как провел на острове время и что видел. Прогулки в лесу и посещение разбросанных скитов было главным его занятием. Немногословные, нехитрые беседы с монахами – главной радостью. Попутно он вспоминает о посещении Валаама Александром I – и с большой психологической убедительностью проводит параллель между этим странным посещением и легендой о Федоре Кузьмиче («если не ушел, то по складу души своей и поведению в последние годы мог уйти»). Рассказывает о монастырской гостинице, о приезжающих богомольцах или о тех «туристах», которых на Валааме не очень то жалуют, о кембриджском студенте, облачившемся в подрясник, о двух юных американках, влюбленных в Россию и все русское, о ночных службах, для которых надо вставать в третьем часу, о преданиях, сохранившихся на острове… Все это я передаю сухо, протокольно. Но кто не знает, какой Зайцев художник, и кто, даже не читав книги, не представит себе, какими красками светится его рассказ, каким единством проникнут? Здесь, на Валааме, и художник в своей сфере. Самый жанр его слога, самый характер его творческого ритма родственен монашескому уединению. Никто не умеет так оборвать фразу, будто дальше и говорить-то уж не к чему: никто не находит таких эпитетов, создающих иллюзию, будто окружает человека не живой, крепкий мир, а какая-то легчайшая завеса, вот-вот готовая развеяться… В сущности, Зайцев напрасно говорит о рае: его творческая область скорее чистилище, т. е. промежуточная полоса между страданием и блаженством. Тени окутывают эту область – и ни стенаниям, ни кликам в ней нет места. Зайцев самый тихий художник нашей новой литературы, самый созерцательный. Он весь в ожиданиях, в предчувствиях, и даже самая жизнь для него – лишь пересадочная станция, на которой бессмысленно устраиваться и задерживаться.

Два слова – о чувстве природы. Мне кажется, «Валаам» значительно цельнее и глубже афонских записок того же автора – и не в том ли разгадка, что тут на помощь пришел север? Пусть отшельничество и возникло под жарким, полуденным солнцем – в наши-то дни, после всех исторических превращений, им испытанных, трудно его связать с южной пестротой, с южной роскошью природы. Противоречие слишком разительно. Если вокруг все сверкает и горит, если все безмолвно кричит о неистощимой земной мощи, то какие же тут вздохи, какая «бренность»! Монастыри на юге должны, вероятно, быть местом ужасающих духовных битв, и вся летопись их должна быть отмечена трагизмом. Что делать в них анти-трагическому Зайцеву? То ли дело Валаам с «невеселыми предвечерьями севера», о которых говорит наш путешественник, с коротким, хрупким летом, с бесконечными зимами и ночами. Тут природа укрепляет человека в его монастырском лиризме – поддерживает его, а не искушает. Монахи спят в гробу, чтобы не забывать о смерти. На Афоне, вероятно, труднее лечь в гроб, нежели на Валааме, где снежный саван держится более полугода, и острый, пронзительный холодок порой даже в июле напоминает о его близости. А тишина, а прозрачная бледность весеннего неба? Все на севере располагает к мыслям, от которых до «бренности» – как рукой подать. Кстати, у Оскара Уайльда в «De profundis» есть замечание, что поэзия мало-помалу уходит от солнца, не находя больше чем питаться на выжженной зноем почве. По Уайльду, поэзия ушла из оскудевшей латинской культуры к скандинавам и в Россию… Схема, может быть, и спорная, но ощущение, лежащее в основе ее, верное и глубокое. Север чудесно-живителен для художника, в особенности художника зайцевского склада, и достаточно хотя бы взглянуть на приложенные к «Валааму» фотографии, чтобы это смутно почувствовать. «Язычник» Тютчев мог томиться по югу и находить для него изумительно яркие слова. Но даже у Тютчева – юг внешне-декоративен, а о «бедных селениях» Тютчев рассказал иначе – так, что вот уж скоро сто лет этих строк никто не в силах забыть.

У Зайцева природа, на первый взгляд, лишь фон. Но в действительности она говорит у него о том же, чем озабочены иноки, – и даже отвечает тайным думам автора.

<«Пушкин» А. Глобы. – Доклад Мейерхольда>

«Пушкин», трагедия, да еще трагедия в стихах… Не без опаски принимаешься за это произведение – и ничего хорошего не ждешь. Тема – исключительно трудная, исключительно ответственная. А тут, в связи с предстоящим столетием, думаешь, что разработана она наспех, кое-как, в расчете на приподнятое, снисходительно-праздничное настроение читателей и зрителей. Опасения не лишены основания. Уж что-то слишком много в России за последние месяцы уделяется Пушкину торопливого юбилейного вдохновения! Надо, конечно, выделить роман Тынянова: он может нравиться или не нравиться, дело вкуса, но это во всяком случае – литература. Зато чего стоит хотя бы одна только «художественная» биография, сочиненная Георгием Чулковым, с ее смехотворно-роскошными красотами стиля и эротическим расстройством воображения! Или стихи – вроде тех, о которых недавно один советский критик, потеряв терпение, воскликнул: «единственное утешение, что Пушкин этих жаровских пошлостей не прочтет».

«Трагедия» Андрея Глобы заранее смущает и пугает. Но – напрасно. Она неплоха, она глубже и значительнее, чем могла бы оказаться. Ее, правда, не назовешь блестящей, – и уж если искать единого определяющего эпитета, скорее хотелось бы ее назвать корректной. Но надо вспомнить, какие бесчисленные возможности срыва подстерегали автора при таком сюжете, и признать, что в целом он вышел из испытания, как говорится, «с честью». Оплошностей в этой вещи много. Однако Глобе удалось все-таки из сложной, расползающейся ткани действительно выкроить трагедию, – и слово это, стоящее в подзаголовке его пьесы, не звучит претенциозно. Ему удалось уловить, схватить, запечатлеть трагический отблеск, лежащий на пушкинском существовании, втиснуть этот трагический элемент, всеми смутно ощущаемый, в четыре коротких акта. При постановке на сцене пьеса Глобы должна, вероятно, произвести сильное впечатление. Как ни досадны некоторые подчеркнутые эффекты, как ни условен стих, которым трагедия написана, в Пушкине есть все-таки веяние рока, неотвратимости. Автор далеко не идеален, но у него под рукой гениальная тема, – и он ее не исказил. Спасибо и на том. Пьеса могла бы быть оскорбительна, – а она, наоборот, стройна и чиста.

Поделиться:
Популярные книги

Идеальный мир для Лекаря 21

Сапфир Олег
21. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 21

Книга пяти колец. Том 4

Зайцев Константин
4. Книга пяти колец
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Книга пяти колец. Том 4

Не отпускаю

Шагаева Наталья
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
8.44
рейтинг книги
Не отпускаю

Брак по-драконьи

Ардова Алиса
Фантастика:
фэнтези
8.60
рейтинг книги
Брак по-драконьи

Князь

Мазин Александр Владимирович
3. Варяг
Фантастика:
альтернативная история
9.15
рейтинг книги
Князь

Столичный доктор

Вязовский Алексей
1. Столичный доктор
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
8.00
рейтинг книги
Столичный доктор

Камень. Книга 4

Минин Станислав
4. Камень
Фантастика:
боевая фантастика
7.77
рейтинг книги
Камень. Книга 4

Темный Охотник 2

Розальев Андрей
2. Темный охотник
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Темный Охотник 2

Измена. Не прощу

Леманн Анастасия
1. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
4.00
рейтинг книги
Измена. Не прощу

Перерождение

Жгулёв Пётр Николаевич
9. Real-Rpg
Фантастика:
фэнтези
рпг
5.00
рейтинг книги
Перерождение

Право налево

Зика Натаэль
Любовные романы:
современные любовные романы
8.38
рейтинг книги
Право налево

Истребители. Трилогия

Поселягин Владимир Геннадьевич
Фантастика:
альтернативная история
7.30
рейтинг книги
Истребители. Трилогия

Барон меняет правила

Ренгач Евгений
2. Закон сильного
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Барон меняет правила

Мастер 7

Чащин Валерий
7. Мастер
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
попаданцы
технофэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Мастер 7