Послы
Шрифт:
— Так насколько они хороши?
— О, невыразимо хороши.
Стрезер вновь осекся, однако ненадолго. Пусть так, превосходно: теперь он может всем рискнуть!
— Прости, но мне все-таки нужно — я уже пытался объяснить, — нужно знать, на каком я свете. Она что, из разряда дурных женщин?
— Дурных? — повторил Чэд, однако голос не выдавал негодования. — Это подразумевается?
— При столь хороших отношениях… — Стрезер почувствовал себя неловко: в горле застрял глупый смешок. До чего неприятно, что он вынужден говорить так. О чем, собственно, они толкуют? Стрезер отвел от Чэда взгляд и посмотрел вокруг. Что-то в глубине души возвращало его назад, но он не знал, как повернуть разговор. Те два-три хода, которые пришли на ум, а в особенности один из них, даже если отбросить щепетильность, были чересчур безобразны. Тем не менее он все же нашелся наконец: — Скажи, в ее жизни все безупречно?
И тут же, произнеся эти слова, ужаснулся их высокопарности, их педантизму; ужаснулся настолько, что почувствовал благодарность к Чэду: он сумел их правильно воспринять. Ответ молодого человека коснулся самой сути и прозвучал достаточно учтиво:
— Абсолютно безупречно. Ее жизнь прекрасна! Allez donc voir! [61]
Эти
61
Вот увидите! (фр.)
Часть 6
XIII
Примерно в половине шестого, когда оба джентльмена просидели в гостиной мадам де Вионе не более десяти минут, Чэд, бросив взгляд на часы, а затем на хозяйку дома, сказал добродушно-веселым голосом:
— У меня деловая встреча, но вы, не сомневаюсь, не станете мне пенять, если я оставлю своего друга на ваше попечение. Вам будет с ним необычайно интересно. Что же касается мадам де Вионе, — обратился он к Стрезеру, — то не тревожьтесь. Смею заверить, с нею вы будете чувствовать себя вполне свободно.
И он оставил их вдвоем, предоставляя краснеть или не краснеть, как уж они сумеют, от подобных ручательств, и в первые несколько мгновений Стрезер вовсе не был уверен, что мадам де Вионе удалось избежать смущения. Сам он, к своему удивлению, смущения не испытывал; правда, к этому времени он уже мнил себя прожженным парижанином. Принимавшая его в своей гостиной дама занимала бельэтаж на рю де Бельшас в старинном доме, куда попадали, миновав старинный чистый двор. Двор этот представлял собою большую неогороженную площадку, проходя которой наш друг открыл для себя прелесть в привычке к уединению, покой вынужденных пауз, достоинство дистанций и поступков; дом, каким он представился его смятенным чувствам, был строением в высоком, но уютном стиле былых времен, и старый Париж, который он повсюду искал — то живо радуясь ему, то еще сильнее печалясь его отсутствию, — заявлял о себе неистребимым блеском широких навощенных лестниц и boiseries, [62] медальонами, лепными украшениями, зеркалами, свободными пространствами в дымчато-белой гостиной, куда его провели. Мадам де Вионе он с самого начала воспринял как бы в нерушимом единстве с принадлежавшими ей вещами, которых, как в домах с безупречным вкусом, здесь было немного, и все — наследственные, любовно хранимые, изысканные. И когда, некоторое время спустя, отведя глаза от хозяйки, вступившей в непринужденную беседу с Чэдом — нет-нет, не о нем,а о людях, ему незнакомых, но так, будто он их знал, — он поймал себя на мысли, что в том фоне, на котором она выступает, есть что-то от славы и расцвета Первой империи, [63] от ореола Наполеона, от сияния великой легенды — отблески, все еще лежащие на креслах времен консульства с их отчеканенными на бронзе мифологическими сюжетами и головами сфинксов, на потускневших атласных занавесках с прошивками из матовых шелков.
62
паркета (фр.).
63
…от славы и расцвета Первой империи… — Имеется в виду период правления во Франции императора Наполеона I (1804–1814 и так называемые Сто дней в 1815 г.), сменивший период Консульства (от государственного переворота 18 брюмера 1799 г. до провозглашения Наполеона Бонапарта императором 18 мая 1804 г.).
Сама гостиная относилась к более далеким временам, — что Стрезер сразу уловил, — и, подобно старому Парижу, так или иначе все еще с ними перекликалась; однако послереволюционный период, мир, который Стрезер смутно представлял себе как мир Шатобриана, мадам де Сталь и раннего Ламартина, оставил тут свой след в виде арф массивных ваз и светильников — след, отпечатавшийся на разномастных безделках, украшениях и реликвиях. Стрезеру еще ни разу, насколько помнилось, не случалось видеть столь внушительной коллекции семейных реликвий, свидетелей особого достоинства — крошечные старинные миниатюры, медальоны, картины, книги в кожаных переплетах, розоватых и зеленоватых, с золочеными гирляндами, тисненными по корешкам, стоявшие в ряд вместе с другими случайными раритетами за стеклом украшенных чеканкой шкафов. Все эти вещицы Стрезер одарил нежнейшим вниманием. Они были тем, что отличало жилище мадам де Вионе от набитого накупленными сокровищами маленького музея мисс Гостри и уютных апартаментов Чэда. Здесь перед Стрезером было собрание вещей, основу которого составляли прежде всего давние накопления, порою, возможно, и уменьшаемые, но никогда не пополнявшиеся за счет сделанных любым из современных способов приобретений или по случайной прихоти. Чэд и мисс Гостри высматривали, покупали, выхватывали, обменивали, просеивая, выбирая, сопоставляя, меж тем как владелица этой представшей его взору картины, спокойно созерцавшая то, что к ней естественно перешло, — перешло, в чем у нашего друга не было ни малейшего сомнения, по линии отца — лишь получила, приняла и сохраняла спокойствие. Если же все-таки и нарушала свое спокойствие, то, по крайней мере, ради тайной благотворительности во спасение чей-то попранной судьбы. С чем-то, надо думать, она и ее предшественники, вынуждаемые, само собой разумеется, суровой необходимостью, нет-нет да расставались. Но они никогда не продали бы — это у Стрезера не укладывалось в голове — старинную вещь в погоне за «лучшей». Для них не существовало понятия «лучше» и «хуже». Он мог лишь представить себе, что они испытали — в изгнании ли, в дни ли террора (его познания на этот счет не отличались ни определенностью, ни глубиной) — бремя нужды или неотвратимость жертвы.
Бремя нужды, однако, — как бы ни обстояло дело со вторым фактором — сейчас, по всей очевидности, давило несильно: глаз отмечал обилие примет очищенного от излишеств достатка, тьму знаков изысканного вкуса, отличительной чертой которого можно было, пожалуй, назвать эксцентричность. За всем, что он здесь видел, Стрезер чувствовал, стояли маленькие, но сильные пристрастия и маленькие, но глубокие антипатии, острое чутье к вульгарному и личное понимание того, что хорошо. И это в конечном счете создавало ту атмосферу, которую Стрезер так сразу не мог определить, но позже, упоминая в разговоре, наверное, определил бы как атмосферу высочайшей респектабельности, как сознание — пусть скромное, тихое, сдержанное, но отчетливое и всеобъемлющее — личного достоинства. Высочайшая респектабельность — для него это была глухая стена, о которую, оказавшись перед нею в силу затеянной им авантюры, он неизбежно должен был разбить себе лоб. Атмосфера высочайшей респектабельности, теперь он это чувствовал, заполняла все подступы к гостиной: окутывала двор, когда он по нему шел, овевала лестницу, когда он по ней поднимался, звучала в печальном бренчанье старинного звонка — о нет, не электрического, ни в коей мере! — когда Чэд потянул за старый, но тщательно ухоженный шнурок, словом, эта атмосфера была особой, на редкость прозрачной средой, в какой Стрезеру еще никогда не приводилось дышать. В конце четверти часа он уже мог сказать, что тут, в застекленных шкафах, хранятся шпаги и эполеты полковников и генералов былых времен, медали и ордена, украшавшие грудь над давно переставшими биться сердцами, табакерки, жалованные послам и министрам, экземпляры книг, подписанные собственной рукой авторов, ныне возведенных в классики. Стрезера не покидало ощущение, что перед ним женщина, не похожая ни на одну из тех, каких он когда-либо знал. Со вчерашнего дня ощущение это все усиливалось, чем больше он думал о ней, и к тому же нашло свежую пищу в утреннем разговоре с Чэдом. Все это вместе делало ее для него фигурой совершенно новой, в особенности в ее причастности к этому старинному дому и старинным вещам. Были здесь в обилии и книги; две или три лежали на столике рядом со стулом Стрезера, но не такие, как те в лимонножелтых обложках, на которые он заглядывался со дня приезда и радостям знакомства с которыми уже две недели имел возможность предаваться. На другом столике, в противоположном конце гостиной, красовалось знаменитое «Revue», [64] но это знакомое ему по гостиным мисс Ньюсем издание вряд ли принимали здесь за последнее слово моды. У нашего друга тотчас возникла мысль, впоследствии полностью подтвердившаяся, что журнал был внедрен сюда Чэдом. Интересно, какие слова произнесла бы мисс Ньюсем, узнай она, что благодаря пристрастному «влиянию» ее сына подаренный ею нож для разрезания бумаги очутился в «Revue»? Впрочем, пристрастное влияние ее сына тут, как говорится, попало в самую точку — и, правду сказать, уже оставило ее позади.
64
…знаменитое «Revue»… — «Revue des Deux Mondes» («Обозрение двух миров») — литературный журнал, выходивший в Париже с 1828 по 1944 г., он пользовался большим авторитетом во всей Европе. Среди постоянных авторов журнала были А. Дюма-отец, О. де Бальзак, Ш. О. Сент-Бёв и другие крупнейшие французские писатели XIX в.
Мадам де Вионе сидела у камина на мягком стулике с бахромой, одном из немногих новомодных предметов в ее гостиной, и, откинувшись на спинку, опустив на колени стиснутые руки, сохраняла полную неподвижность; тонкая, живая игра мысли отражалась на ее юном лице. Поленья, пылавшие под низкой беломраморной каминной полкой, ничем не покрытой и канонически строгой, прогорели до серебристой золы, какая остается от дерева легких пород. Одно из окон в глубине гостиной стояло распахнутым настежь над мирным затишьем внутреннего двора, откуда, из дальнего конца, где помещался каретный сарай, доносился слабый шум — милый, домашний, почти сельский: шарканье и постукиванье sabots. [65] На протяжении всего визита нашего друга мадам де Вионе не изменила позы, не сдвинулась ни на дюйм.
65
деревянных башмаков (фр.).
— Не думаю, что вы всерьез относитесь к вашей миссии, — начала она, — но все равно я буду говорить с вами, как если бы это было так.
— Иными словами, — тотчас парировал Стрезер, — как если бы это было не так. Позвольте доложить: как бы вы ни говорили со мной, от этого ровным счетом ничего не изменится.
— Не спорю, — отвечала она, весьма стойко и философски принимая его угрозу. — Важно лишь одно: чтобы вы нашли общий язык со мной.
— Чего нет, увы, того нет, — мгновенно отрезал он.
Она помолчала, однако весьма удачно вышла из паузы:
— Не согласитесь ли вы — для начала — говорить со мной так, как если бы вы его нашли?
Только сейчас он понял, как она ломала себя; и к этому присоединилось странное чувство: казалось, ее прекрасные глаза, умоляя, смотрят на него откуда-то снизу. Будто он стоит у порога или окна своего дома, а она — на дороге. Секунду-другую он не протягивал ей руку, не окликал; более того, у него словно язык прилип к гортани. И вдруг защемило сердце, пронзило сочувствием — сочувствием, которое, как ледяное дыхание, обжигает лицо.
— Что я могу? — произнес он наконец. — Разве только выслушать вас, как обещал Чэдвику.
— Ах, я прошу вас вовсе не о том, что имел в виду мистер Ньюсем, — быстро обронила она. По ее тону он понял: она решилась идти на все. — У меня самой есть о чем побеседовать с вами, и совсем о другом.
От ее слов — хотя бедному Стрезеру и стало от них не по себе — он почувствовал радостный трепет: его смелые представления о ней подтвердились.
— Да, — согласился он вполне дружески, — я сразу подумал, что у вас возникли свои мысли.