Послы
Шрифт:
— После того как он был влюблен в ее мать?
— Но вы ведь придерживаетесь того мнения, что он вовсе не влюблен?
И на этот раз художник ответил не сразу:
— Нет, не влюблен; по крайней мере, в Жанну.
— Вот и мне так кажется. Да и в какую другую женщину он может влюбиться?
— Согласен, не может. Но здесь, знаете ли, не считают, — Крошка Билхем напоминал ему азбучную истину, — что для брака необходима любовь.
— И о каких муках — назовем это так — с такой женщиной может идти речь? — Стрезер, увлеченный важностью вопроса, уже не слушал самого себя. — И еще: неужели, так чудесно преобразив его, она старалась для кого-то другого? — Стрезер, видимо, считал это особенно существенным, и Билхем невольно бросил на него быстрый взгляд: — Когда люди жертвуют друг для друга, они этих жертв не замечают. — И, словно сбрасывая с себя томительный груз, добавил: — Пусть вместе посмотрят в лицо своему будущему.
— Так вы считаете, ему все же не надо уезжать?
— Я считаю, если он покинет ее…
— Что же?
— Ему будет мучительно стыдно за себя, — выдохнул Стрезер. Но слова эти сопровождал странный звук, который вполне можно было принять за смех.
Часть 7
XVI
Уже не первый раз он сидел один под сумрачными сводами великого собора и не в первый раз отдавался, насколько позволяли обстоятельства, его благодатному воздействию.
Его главный, можно сказать, друг, мисс Гостри, все еще отсутствовала, к тому же упорно молчала; и хотя с ее отъезда прошло без малого три недели, не думала возвращаться. Она прислала ему из Ментоны покаянное письмо — он-де, надо полагать, считает ее чудовищно непоследовательной, даже низкой предательницей, но просила проявить терпимость, повременить с приговором — короче, взывала к великодушию. В ее жизни, писала она, тоже много сложного — много больше, чем он догадывается, более того, она поверила в него — поверила еще до своего бегства, что, возвратившись, не совсем его потеряет. Если же, писала она далее, она не обременяет его своими посланиями, то, по совести говоря, лишь по той причине, что понимает, какой груз ему и без того приходится нести. Сам он написал ей дважды в течение первых двух недель, чтобы засвидетельствовать неизменность своего великодушия, правда, при этом ему почему-то каждый раз вспоминался эпистолярный стиль миссис Ньюсем, когда миссис Ньюсем хотелось обойти какой-нибудь щекотливый вопрос. Предмета, его терзавшего, он не касался, а болтал о Уэймарше и мисс Бэррес, о Крошке Билхеме и приятном обществе на правом берегу Сены, куда вновь был зван на чай, и, чтобы полностью отвести подозрения, упоминал мимоходом о Чэде, мадам де Вионе и Жанне. Он не скрывал, что продолжает встречаться с этими дамами, главным образом у Чэда, завсегдатаем апартаментов которого теперь стал (и что этот молодой человек, несомненно, очень близок с ними), но по некоторым причинам отказался от попыток живописать мисс Гостри свои последние впечатления. Рассказ о них сообщил бы ей слишком много о нем самом — а именно от себя самого он старался сейчас отвести взгляд.
Эти колебания проистекали в немалой степени из тех же побуждений, которые теперь привели его в Нотр-Дам, — побуждений предоставить событиям идти собственным ходом, дать им время подтвердить свою правильность или, по крайней мере, миновать. Он сознавал, что сюда его влечет лишь желание не быть в этот час в некоторых других местах — чувство защищенности, облегчения, которое — всякий раз, когда Стрезер подчинялся ему, — теша себя, он считал тайной уступкой трусости. В огромном соборе не было ни алтаря по его вере, ни голоса, непосредственно взывавшего к его душе; тем не менее Нотр-Дам действовал на него умиротворяюще, даже до святости очищающе: он чувствовал себя здесь как нигде в ином месте — простым усталым человеком, позволившим себе отдых, который заслужил. Усталости в нем было в избытке, а вот прост он не был, и в этом заключался источник его бед и тревог; однако он сумел оставить их за порогом, словно медный грош, брошенный в кружку стоящего у портала нищего слепца. Он походил по длинному сумеречному нефу, посидел на великолепных хорах, постоял перед молельнями в восточном приделе, и величественное сооружение завладело им целиком. Совсем как, когда он был студентом, зачарованным залами музея, — именно им он желал бы быть в расцвете сил. Католическое богослужение — здесь, во всяком случае, — годилось, как любое другое, и вполне объясняло, почему для настоящего эмигранта, пока он находится в этих пределах, события внешнего мира отступают на задний план. Вот в этом, пожалуй, и была трусость — отринуть их от себя, принимать желаемое за сущее, не касаться наболевшего при жестком свете дня. Но его забвение длилось так недолго, так ничтожно мало ему давало, что никому, кроме него самого, не могло причинить вреда; и он испытывал нечто вроде жалости то к одному, то к другому из попадавшихся ему здесь людей — к фигурам, таинственным и тревожным, которые он числил по разряду спасавшихся от праведного суда. Суд чинили снаружи в жестком свете дня — суд праведный, и неправедный тоже; здесь же в длинных проходах между скамьями, среди множества светлых алтарей ни тому, ни другому никто не подвергался.
И вот случилось так, что однажды утром, недели две спустя после того, как наш друг обедал на бульваре Мальзерб в обществе мадам де Вионе, ее дочери и прочих, судьба уготовила ему встречу, глубоко его взволновавшую. Он имел обыкновение, погружаясь в свои мысли, выхватывать взглядом, с почтительного расстояния, там и сям кого-нибудь из посетителей Нотр-Дам, наблюдая за которым отмечал какой-нибудь штрих в поведении, в манере каяться и простираться ниц в состоянии прощенном и благостном. Именно такую форму принимала его зыбкая нежность к людям, в степени выражения которой он, естественно, себя ограничивал. Никакого значения он этим упражнениям не придавал, но в то утро внезапно сам на себе испытал возможное воздействие со стороны некой дамы, словно застывшей под сенью одной из молелен и своей неподвижностью привлекшей его внимание, когда он вновь и вновь совершал свой обход. Она не простиралась ниц, не отвешивала поклонов, а словно замерла, как в столбняке, и эта полная неподвижность, ни разу не нарушавшаяся в течение всего времени, что он ходил, минуя ее и останавливаясь, говорила, как глубоко она поглощена тем, что ее сюда привело. Она лишь сидела и глядела перед собой, как и сам он любил сидеть, но, в отличие от него, избрав для этого место в самом сердце собора, вся ушла в себя, как никогда не умел он. Она не была здесь чужой, случайной посетительницей из тех, кто скорее берет, чем дает, а была своей, близкой — счастливицей, для которой все это обладало системой и смыслом. Нашему другу тотчас пришло на ум сравнение — девять из десяти получаемых повседневно впечатлений тут же сопоставлялись им с осевшими в воображении — сравнение с прекрасной мужественной героиней, [74] средоточием всех добродетелей, из старинного романа, с фигурой, о которой он столько слышал и читал, фигурой, которую, имей он склонность к драматургии, и сам бы возродил, описав ее стойкость, ее душевную ясность, ее погруженность в раздумье. Из прохода он видел только ее спину, тем не менее у него сложилось твердое впечатление, что она молода и привлекательна; к тому же голову — даже в священной сени — она держала с редкой верой в себя, со своего рода внутренней убежденностью в собственной последовательности, безопасности, неуязвимости. Зачем же она пришла сюда, если ей не о чем молить Всевышнего? Стрезер, надо признаться, мало смыслил в подобных делах, однако подумал: может быть, ее поза — результат полученного отпущения грехов, так называемой «индульгенции»? Что такое «индульгенция»,
74
…прекрасной мужественной героиней… — Речь идет об уличной танцовщице Эсмеральде из романа французского писателя Виктора Гюго «Собор Парижской Богоматери» (1831). Сцена, происходящая в Нотр-Дам, по мнению ряда исследователей, является важнейшей для «внутреннего сюжета» романа Джеймса «Послы», связанного с модификацией «центрального сознания», воплотившегося в главном герое — Ламберте Стрезере.
Остановившись в середине нефа, он опустился на скамью и, вновь предавшись «музейному» расположению духа, попытался, запрокинув голову и устремив глаза ввысь, обобщить свои впечатления в удобных терминах Виктора Гюго, чьи произведения он, еще раз позволив себе отдаться радостям жизни, на днях приобрел — семьдесят томов в переплете, чудо дешевизны, которые, если верить хозяину лавки, ему уступили почти задаром — по цене, окупавшей разве что золотой обрез и красные с тиснением переплеты. Поблескивая в готическом сумраке своими неизменными очками, он безусловно казался достаточно глубоко ушедшим в благоговейное созерцание; на самом деле его мысль, поблуждав, уперлась в вопрос, куда среди и без того скученных накоплений вбить этот столь многообразный клин. Пожалуй, эти семьдесят красных с золотом томов окажутся самым существенным из всего, что он представит Вулету в качестве результата своей миссий. Возможность подобного оборота дел на какое-то время целиком приковала его внимание — приковала, пока он вдруг не почувствовал, что кто-то, незаметно приблизившись, стоит у него за спиной. Обернувшись, он увидел даму, которая, очевидно, желала с ним поздороваться, и тотчас вскочил, потому что дамой этой была мадам де Вионе — направляясь к выходу и проходя мимо, она его узнала. Она мгновенно и не без удовольствия отметила овладевшее им смущение, к которому, однако, отнеслась с пониманием и которое тут же рассеяла с искусством, присущим ей одной; смущаться же нашему другу было от чего: он признал в ней ту даму, за которой минуту назад наблюдал. Она и была той мерцавшей в сумраке молельни фигурой; она занимала его куда больше, чем о том догадывалась; но, по счастию, он вовремя сообразил, что ему нет нужды ей об этом докладывать и что ничего дурного, в конце концов, не произошло, Она, со своей стороны, дала понять, что их нечаянная встреча — благое стечение обстоятельств, а после ее: «Так вы тоже сюда приходите?» — от его неловкости, поначалу омрачившей неожиданную встречу, не осталось и следа.
— Я часто сюда прихожу, — продолжала она. — Я люблю здесь бывать. Но я вообще помешана на церквах. Старушки, которые при них живут, все меня знают. Да я и сама такая же, как они. И думаю, почти наверное, тем и кончу.
Поискав глазами стул, который Стрезер мгновенно ей пододвинул, она со словами: «Как я рада, что вам тоже нравится!..» — села подле него.
Он не стал скрывать, до какой степени очарован, хотя она и не досказала, о каком предмете идет речь, и его поразило, сколько такта, сколько вкуса в этой ее недосказанности: будто само собой разумелось, что им движет чувство прекрасного. В ней самой это чувство, он сознавал, выражалось в высшей мере неприметно и ненавязчиво; в том, как она экипировала себя для посещения собора и утренней прогулки — мадам де Вионе, несомненно, пришла сюда пешком; в опущенной вуалетке, чуть гуще обыкновенного — мелкий штрих, но существенный; в сдержанной строгости черного платья, сквозившего то тут, то там тусклым багрецом чехла; в пленительной скромности гладко причесанной головки; в обтянутых серыми перчатками руках, покойно сложенных на коленях. Она сидела, подумалось Стрезеру, будто в собственных владениях, любезно оказывая ему честь принимать у распахнутых ворот, за которыми во всю их ширь и во всей их загадочности простиралось ее имение. Когда человеку так много дано, ему легко быть до чрезвычайности обходительным, и в этот час нашему другу, пожалуй, открылась суть ее наследия. В его глазах она была романтична в такой высокой степени, какой сама и не подозревала; впрочем, он успокаивал себя, уговорив, что при всей ее тонкости, это его впечатление должно для нее оставаться тайной. Ему вообще претили тайны, и он чувствовал себя особенно неловко, зная, сколько терпения она проявляет к его бесцветной особе; тем не менее спустя десять минут, за которые он успел выказать не только бесцветность, но и умение слушать и слышать, от его чувства неловкости не осталось и следа.
Эти мгновения, скажем прямо, придали особый оттенок тому глубокому интересу, который возник у него, как только он убедился, что его собеседница и дама, чья поза перед еле освещенным алтарем так поразила его, — одно лицо. Эта поза как нельзя лучше отвечала той точке зрения на ее отношения с Чэдом, к которой он пришел, когда в последний раз видел их вместе. Теперь он мог твердо держаться принятой версии — он и будет ее держаться, а после того, что мгновение назад наблюдал, держаться ее будет ему, видимо, легко. Отношения, при которых одна из сторон вела себя подобным образом, не могли быть иными, как неопровержимо невинными. Не будь они невинными, она не ходила бы по церквам — такая женщина, если только она такова, какую, ему верилось, он в ней нашел, не посмеет нести в храм дерзость греха. Нет, она шла туда обрести непреходящую помощь, силы, мир души — высокую поддержку, которую, если ей было дано ее воспринять, находила там изо дня в день.
Они сидели, беседуя, — тихо, непринужденно, устремляя глаза ввысь — о великом соборе, его истории, его красоте — красоте, которая, по ее признанию, открывалась ей лучше не внутри, а снаружи.
— Не хотите ли, когда выйдем, обойти вокруг собора? Я не очень спешу и с удовольствием полюбуюсь на Нотр-Дам еще раз вместе с вами.
Стрезер заговорил о великом романисте и великом романе, о том, как они, в его представлении, восславили собор, упомянув, кстати, и о своей непомерно обременительной покупке — о семидесяти огненных томах, которые были для него — чересчур.
— В каком смысле чересчур?
— В смысле следующего шага.
Но еще не закончив фразу, Стрезер поймал себя на мысли, что, пожалуй, как раз и совершает этот следующий шаг. Ему не терпелось выйти наружу: созревшее у него намерение можно было огласить, лишь покинув стены собора, и он боялся, как бы, промедлив, не упустить момент. Она же, напротив, тянула время, длила приятную беседу, словно в ее планы входило воспользоваться их встречей, и это подтверждало истолкование ее поведения, ее тайны. Когда она созрела, как выразился бы наш друг, до вопроса о Викторе Гюго, сам ее голос с легким дрожанием, низкими нотами от торжественности того, что она произносила, вкладывал в слова смысл, который они сами по себе вряд ли несли. Помощь, сила, мир души, высокая поддержка — все это, сколь бы она их здесь ни обретала, имели бы для нее еще большее значение, ощути она хотя бы видимость того, что он верит в нее. В ее напряженном состоянии каждая малость была благом, и если уж ему довелось выглядеть в ее глазах прочной опорой, что ж, он останется при ней. Люди в беде хватаются за то, что рядом, и он, быть может, в итоге окажется ближе, чем более отвлеченные источники утешения. Вот к чему он пришел — иными словами, пришел к тому, что надо подать ей знак. Знак того, что — хотя это касается ее одной — он понимает, она может за него ухватиться. Раз она видит в нем опору, пусть подчас и достаточно шаткую в его собственных глазах, он сделает все, чтобы быть для нее таковой.