Посмотри в глаза чудовищ. Гиперборейская чума
Шрифт:
С той поры земля нимуланов сделалась для меня неотвязным наваждением; я начал стремиться к ней с горячностью, какой не ведал и в юности — своего рода безумие или мания. Напрасно старался я отвлечь себя картографическими изысканиями или наблюдениями за погодою, починкою сбруи или пчеловодством, чтением Данте или Гете — напротив, последний устами Фауста и адского его искусителя лишь распалял мое стремление. Должно быть, именно с таким чувством конквистадоры Кортеца и Писарро искали в трущобах Амазонки страну Эльдорадо.
Добрый кам долго и безуспешно отговаривал меня от сего предприятия. «Белый Царь простит — свой чум поедешь, будешь с детьми и внуками Питембур аргишить», — говорил он, полагая семейственность главною добродетелью. Я же был убежден, что лукавый Почогир знает о нимуланах гораздо больше, нежели рассказал мне, и побывал там более одного раза. Так, понемногу я вытянул из старика сведения о том, что нимуланы иногда покидают свою блаженную обитель и странствуют по тайге для развлечения и удовольствия, а понравившегося им человека запросто могут увести к себе. Но надеяться попасть в такой случай можно и до конца жизни — надобен верный и надежный способ. А жизнь свою я и без того полагал пропащею: в отличие от тунгусского шамана, я не слишком-то уповал на Государево милосердие. Слухи в ссылке, несмотря на дикость и «дистанции огромного размера», распространяются шибче, чем именные указы с фельдъегерями; я уже знал о страшной гибели храброго Лунина в Акатуйской каторге, о вымышленном шпионами заговоре бедного Ентальцева в Ялуторовске (надо же — нашли в конюшне пушечный лафет чуть ли не Ермака Тимофеича времен!), о зверской расправе над мятежными поляками на Кругобайкальской дороге. Видимо, медвежья болезнь у Николая Павловича приобрела хронический характер, но не строчить же на Высочайшее имя письма, исполненные восторга и покаяния, подобно барону Штейнгейлю!
А с вами была Сашенька, и я был спокоен за вашу будущность. Истинная Христова любовь, дети, не заключается в истерическом и публичном лобызании супружних кандалов…
Словом, противу бельгийского ружья и пяти фунтов пороху старик не устоял.
Для властей я считался отправившимся на охоту: как раз потянулись в теплые края дикие гуси. А бросаться в побег на зиму глядя может лишь безумец. Бдительность наших Церберов обостряется лишь весною, которую сибирские каторжане уважительно величают зеленым прокурором. Потом можно благодушествовать до следующей весны. В сезон побегов образ мысли переселенцев делается чрезвычайно противуречив: они то выставляют по ночам для беглых кринки с молоком и караваи хлеба, то дружно ловят и выдают варнаков, лицемерно не забывая при этом именовать их несчастными. Вообще за годы каторги и ссылки я немало понял о русском характере…
…Старик шаман еще раз честно предупредил меня о возможных опасностях, главными из которых были опрокинуться на порогах либо вмерзнуть в лед, поскольку ожидалась ранняя зима. Я не внимал этому, положившись, как магометанин, на кисмет. Тоскливо кричали гуси, пролетавшие на недоступной для выстрела высоте. Осень сибирская по живописности едва ли не ярче лета. Угрюмые пихты и ели кажутся черными на золоте листьев, а небеса прозрачно-лазурны.
Утлая ладья, в которой предстояло мне отправиться в сие, возможно, последнее в жизни странствие, зовется по-сибирски оморочкою. Я погрузил в нее нехитрый мой припас. Почогир подал мне березовый туес, наполненный колдовским настоем. Мне должно выпить эту тошнотворную жгучую влагу как раз в том месте, где Курлюк впадает в Ангару, после чего следует улечься поудобнее на днище, скрестить руки на груди и закрыть глаза. Невольно припоминается погребальный обряд наших предков-варягов…
…Очнулся я, когда суденышко мое ткнулось бортом об сваю. Ее вынесло на берег сабуровского пруда. Знакомая аллея уходила вдаль. По аллее бежала мне навстречу моя Сашенька — по-прежнему молодая и прекрасная, но почему-то в черном платье. «Вот и ты, — сказала она. — Как вовремя! Дети и внуки как раз собрались плясать ехорье!» «Откуда бы Сашеньке знать название тунгусской пляски?» — подумал я и вышел из оморочки. В глубине парка гулко бил бубен. Сверху валил снег, но до земли не долетал, пропадая на высоте человеческого роста. «Как ты смогла сохранить себя перед годами разлуки?» — спросил я Сашеньку, и она отвечала: «Это все олений жир!» Мысли мои смешались, но я последовал за супругой.
На поляне вокруг каменного Приапа множество детей водили тунгусский хоровод, распевая ангельскими голосами: «Ёхорь, ехорь, ехорье!» «Которые же из них наши?» — воскликнул я. «Все наши, — сказала Сашенька. — Тут и дети, и внуки, и правнуки!»
Я подошел ближе. Все дети обряжены были в тунгусские одежды, но не из мехов, а из европейских тканей, все дети были на одно лицо, и я не мог даже отличить мальчиков от девочек.
Посреди хоровода, бесстыдно лаская Приапа, корчился кузнец Филиппушка; лицо его было испещрено узорами.
«Скоро наши потомки наследуют всю землю, — сказала Сашенька. — Мы дали начало новому человечеству». Я нимало не удивлялся сим странным рассуждениям.
«Дети! — воскликнула наконец любезная моя супруга. — Ваш отец вернулся от духов Нижнего Мира! Теперь вам должно растерзать его плоть, чтобы сделаться бессмертными!»
Пляска тотчас же прекратилась, и вся орава набросилась на меня и повалила на землю, выламывая суставы… Я попытался вскочить…
«Лежи, бойе, — сказал мне женский — не Сашенькин — голос. — Совсем мороз, совсем руки-ноги потеряй…»
Потом я узнал, что оморочку мою вынесло все-таки к надлежащему берегу. Сколько дней плыл я в беспамятстве по Ангаре, я не ведал; а должно быть, немало, если дело дошло до морозов.
Но когда у меня достало сил доползти до порога большого чума и откинуть пестрый полог, я увидел, что снаружи царит ранняя осень или, вернее сказать, бабье лето. Нимуланы действительно навсегда определили пору для своего житья, когда в тайге обилен гриб, жирен зверь, а воздух тих и ласков.
Они не удивились и не обрадовались моему появлению, а восприняли его как нечто предреченное.
Изъяснялся я с ними на тунгусском наречии, но у нимуланов имел быть и собственный язык, нисколько не похожий на известные мне туземные.
Первые дни настой Почогира еще мутил временами мое сознание, но постепенно я начал понимать, что все окружающее меня существует на самом деле.
Образ жизни нимуланов почти не отличался от такового у прочих сибирских туземцев, за исключением того, что счастливцы не знали ни непогоды, ни природных катаклизмов, ни болезней, поскольку преуспели в искусстве врачевания: на всякую хворобу находилось у них приличное ей зелье. Отличались они от тунгусского типа и внешне, поскольку имели оливковую кожу и тонкие носы, характерные скорее для жителей Египта или некоторых кавказских племен, если не считать татуировки, в изобилии покрывавшей их лица и тела.
На празднике, устроенном в мою честь, открыл я для себя и тайну Золотой Бабы Ултын-хотон, хотя здесь она звалась Аглиак и была чем-то наподобие шаманки. То была даже по европейским меркам прямая красавица — высокая, стройная, с гордо посаженной головой… На том празднике я впервые и увидел ее…
Она вышла к вечернему костру в совершенно натуральном виде, держа в руках отливающие золотом кожаные одежды; когда кожа нагрелась, Аглиак с помощью двух женщин влезла в свое одеяние, представлявшее собой род короткой куртки и длинных штанов; остывая, кожа облегла ее тело, превратив в некую золотую статую. Аглиак низким голосом затянула песню на все еще неведомом мне языке, ударяя в бубен вот этим самым жезлом. Скоро все присутствующие, кроме меня, пришли в совершенное исступление и предались самой разнузданной языческой пляске, рассказывать о деталях которой у меня недостанет ни стыда, ни охоты… Может быть, только на исповеди…