Повести
Шрифт:
— Что же вы, Зыков, теперь предлагаете?
— Надо ехать в поселок. И там разматывать…
— А с Сысоевым?
— Сысоева вы держите двое суток. Еще одни сутки в запасе. Если за это время ничего нового не добавим к тому, что есть, обязаны снять перед ним шляпу и сказать: извините.
— До этого, думаю, не дойдет, — хмурясь, сказал Алексей Антонович. — Я останусь здесь. Подожду материалов с места работы Сысоева. Может быть, сам съезжу, побеседую с его товарищами. И с самим Сысоевым разговор не окончен. Об одном прошу, Зыков, если у вас появится что-то, немедленно сообщите мне. Где бы я ни был — разыщите и сообщите.
— Это само собой. — Зыков подал руку.
Рука у него была большая, твердая.
XXVI
Перед
— Там ничего интересного нет, — пытался он урезонить Соню. — И дорога плохая.
— Не морочь мне голову! Что для меня интересно, а что нет — сама знаю.
«Уазик» был новенький, в нем еще пахло краской и синтетической кожей. Сели рядом на заднее сиденье, и машина покатилась по улице. За последними домами поселка на обочине дороги «голосовал» человек. Машина остановилась. В приоткрытую дверцу просунулась голова Константина Данилыча.
— Далеко, ребята, едете?
— На лесопункт, дедок.
— Вот добро-то. И я туда же путь держу.
Он кинул под ноги рюкзак, сел на переднее сиденье, расстегнул пуговицы телогрейки и принялся набивать трубку. А Миша вдруг вспомнил, что разговор о поездке на лесопункт происходил в гостинице, при Агафье Платоновне. Потом она ушла. И вполне возможно, что на дороге старик оказался не случайно. Догадка была неприятной.
— Ты, парень, почему копать-то перестал?
— Отложил на время, дед. Соню вот привлечь хочу.
— Пустое дело. — Старик оценивающе посмотрел на Соню. — Лопата не карандаш…
Соня хотела что-то ответить, но Миша толкнул ее в бок — сиди, не задирайся.
Дорога тянулась в гору. Склон покрывала блеклая трава, из нее торчали черные обугленные пни, и что-то безотрадное было во всем этом. Слева на вершине горы дыбились серые утесы, над ними поднималось одинокое дерево с причудливой, сбитой ветрами в одну сторону кроной.
— Смотри, Миша. Почти как у Лермонтова.
На севере диком стоит одиноко На голой вершине сосна, И дремлет, качаясь, и снегом сыпучим Одета, как ризой, она.— Как просто. И как прекрасно. — Соня сдержала вздох.
— Это не сосна. Это кедр, — сказал Константин Данилыч.
— Храброе дерево, — проговорил Миша, думая о том, что кедр со сваленной в одну сторону кроной похож на флаг, на зеленое знамя тайги, но вслух об этом не сказал: сравнение это рядом с торжественно-ясными строками Лермонтова не звучало, и он мог нарваться на насмешку чувствительной к слову Сони.
— Это кедр, — уважительно-горделиво повторил Константин Данилыч. — Славное дерево. Царь-дерево.
— Я люблю кедры, — сказала Соня. — Они красивые. Хвоя густая, длинная, мягкая, руками потрепать хочется.
— Каждое растение свою красоту имеет. А тут не одна красота. — Старик прикурил трубку, пыхнул дымом. — Возле кедра пропасть всякой живности кормится. И птица, и серая мышка, и мишка косолапый… Ну и человек, понятно. Только за орехи кедр почитать можно. Но это не все. Древесина у него добренная. Податливая в работе, на цвет приятная. Опять же и легкая, и прочная. Самые ходкие лодки из кедрины делаются. Теперь другое… Вот ты, парень, сказал, что храброе дерево. А ведь верно. Подымитесь в горы. На высоте, где и летом-то прохладно, а о зиме и говорить нечего — камни от мороза лопаются, любое другое дерево гибнет. А кедру лютый холод нипочем. Правда, на верхотуре он уже не тот, что внизу, растет не вверх, а вширь, по земле стелется. Ему за это имя особое дадено — кедровый стланик.
— Кедр здесь рубят? — спросил Миша.
— Всё у нас рубят. Не шибко разбираются. И кедр, и осину в одну кучу валят. Беда… Видите голые склоны? Хорошая тайга была когда-то. Подчистую срезали. Запустошили землю. Сейчас, конечно, такой дурости нету. Но и сейчас… Возьмите для сравнения хлеборобство. Дана колхозу, к примеру, тысяча га земли. Ну и смекай, что можно получить с каждого гектара. Нынче урожай получи и о будущем годе подумай, иначе без штанов останешься. С лесом все иначе. Отводим леспромхозам лесосеки. Начинается заготовка древесины. Стволы взяли, а вершину, сучья, хвою, пни-коренья бросили. Говорят, что сил не хватает, техники и все такое. Ну ладно, не хватает, потерпеть можно. Только, по моему разумению, не тут собака зарыта. Выпластал леспромхоз одну лесосеку — перебрался на другую, потом на третью. Землю исковыряли, подстилку содрали, подрост вытоптали. И горя мало. А дали бы леспромхозу ту же тысячу гектаров — вот, голубчики, ваша земля, и все, что на ней есть, тоже ваше, другого не ждите. Тут поневоле мозгами шевелить начнешь. Где-то дерево срубишь, а где-то обождешь. И орехи, грибы, ягоды соберешь, и зверя привечать станешь, чтобы плодился и множился, увеличивал доходность гектара.
— Не думаю, что есть смысл так вести дело, когда не тысячи, миллионы гектаров тайги остаются неосвоенными, — возразила Соня.
— Вот-вот, — подхватил старик. — Так же многие другие думают. Нам бы только осваивать. Считается, что если в тайгу не запахался трактором, то она и пользы не дает. Вы будто не знаете, что в мире делается. Люди изгадили землю. Клюнул жареный петух, за голову схватились. У нас, слава богу, есть еще леса, человеком не тронутые, реки, отбросами не отравленные. Есть. И быть должны. Иначе нас проклянут внуки.
— Возможно, вы и правы, — сказала Соня. — О будущем, безусловно, думать надо. Но не слишком ли часто мы произносим это слово — будущее. Чем хуже идут дела в настоящем, тем охотнее мы толкуем о будущем. На мой взгляд, чем строить воздушные замки где-то там, в туманном далеке, лучше внимательнее присмотреться к тому, что мы делаем сегодня. И тогда, думаю, не трудно будет обнаружить, что корень сущего не в технологии лесоразработок.
— А в чем? — насупился старик.
— В нашей психологии. В характере наших взаимоотношений с природой. С одной стороны, леса и реки, озера и лужайки вроде бы ничьи. Даже чужие. Чихать на все это. И вот вокруг городов образуются пояса из ржавых консервных банок, битых бутылок, пластиковых мешочков. С другой стороны, каждый, кому не лень, волен возомнить себя хозяином реки, озера, леса — не смей встать на дороге. Кто-то хотел убить Минькова. За что? Только за то, что он не позволял грабить природу. Мы должны человека переделывать, воспитывать в нем уважение к природе. Чтобы и помыслить не мог о посягательстве на нее, чтобы благоговел перед нею. Но мы эту работу делаем плохо, неумно. Тут у нас тотальное недомыслие. — Она повернулась к Мише. — Приносишь в редакцию стихи. Ах, опять веточки-цветочки, бабочки-пташечки. Несовременно это. — Она передразнила кого-то гнусавым голосом, скорчила гримасу. — Ты понимаешь, несовременно! Какая-нибудь дылда-труба, торчащая над городом и плюющая на него сажей, — это современность. А я все-таки хочу, чтобы люди любили не трубу, не железные фермы, а траву и цветы, птиц и бабочек.
— Человека голыми словами не переделаешь. Говорите, банки, бутылки бросают… Это полбеды. Вы посмотрите, сколько леса валяется обочь дороги. — Константин Данилыч поднял палец, потыкал им вправо и влево. — Не пустые банки — наше добро.
На обочине, и верно, то здесь то там лежали и отдельные хлысты, и целые пачки. Случилось что-то с машиной — лес на землю. Огромные стволы лежат тут немало времени. На многих кора облупилась, древесина почернела.
— Вы видели, к примеру, чтобы под ногами булка валялась? — строго спросил Константин Данилыч. — Каждый знает, что хлеб даром не дается, что землю надо вспахать, засеять. Потом зерно собрать, смолоть. Трудов уходит много. Но, чтобы вырастить хлеб, нужен один год. А деревьям, которые тут валяются, — пятьдесят, восемьдесят, Даже и сто лет. Настоящей цены тому, что у нас есть, мы не знаем. А вы говорите — цветочки.