Председатель
Шрифт:
– Егор Иваныч!
– слышится из темноты низковатый, грудной женский голос.
На крыльце дома под новой тесовой крышей, светлеющей в сумраке, стоит женщина, придерживая у горла белый, тоже будто светящийся вязаный платок.
– Добрый вечер, - говорит Трубников, направляясь к крыльцу.
– Манька!.. Девка!..
– слышится старушечий голос.
– Иди спать, гулена!
На соседнем участке старуха Самохина пытается загнать козу в закуток. Коза не дается старухе. Она ловко выпрыгивает на крышу сараюшки и оттуда смотрит на старуху. Та озирается в поисках камня
– Поздно гулять собрались, Егор Иваныч, - говорит женщина.
– А что мне? Человек я молодой, вольный.
– Да вы никак с вещмешком? В поход будто собрались!
– Переезжаю, - усмехается Трубников.
– У Семена тесно стало.
– Вот что...
– протяжно сказала женщина и вдруг решительно, по-хозяйски: - Заходите в избу, Егор Иваныч!
И Трубников, не колеблясь, будто с самого начала знал, куда ведет его путь, поднимается на крыльцо и мимо женщины проходит в дом. Собака было пошла следом, но на первой же ступеньке остановилась, села поудобнее, надолго.
Старуха радостно улыбается и подается за ворота: поделиться новостью.
По деревне пошел собачий перебрех.
В доме Надежды Петровны Трубников ужинает за накрытым столом. Достатка в доме, видать, куда меньше, чем у Семена: лишь под стаканом Трубникова было блюдечко, единственную чайную ложку вдова прислонила к сахарнице, вилка вставлена в самодельный черенок, самовар помят, облупился, в горнице пусто стол, табурет, две лавки, постель на козлах. Но такая на всем лежит чистота, опрятность, что дом кажется уютным. Стол до бледноты выскоблен ножом, дешевые граненые стаканы сверкают, как хрустальные, на окнах занавески, полы крыты исхоженными, но чистыми веревочными половиками, на стенах цветные фотографии, вырезанные из журналов, вперемешку с рисунками каких-то зданий и много-много букетов травы "слезки". Дом поделен фанерными перегородками на три части: кухню, горницу и закуток, где спит Борька Вход в закуток задернут ситцевой занавеской.
Звучит голос Надежды Петровны:
– Замуж вышла... Там ребенок нашелся... Сюда-то мы перед самой войной приехали. Мрк садоводом был. В первую же зиму погиб... А мы с Борькой при немцах у партизан скрывались...
Рассказывая, женщина легко и сильно двигалась по горнице. Черная шелковая юбка металась вокруг крепких голых ног в мягких чувяках. Смуглое и румяное ее лицо усеяно маленькими темными родинками.
Из-за занавески слышится тихий, томительный стон. Трубников вопросительно смотрит на Надежду Петровну.
– Борька, - говорит она.
– Во сне.
– Воюет?
– Нет, смирный, ему бы все картинки рисовать.
Трубников обводит глазами стены, увешанные рисунками: дома, дома, большие и маленькие, простые и вычурные, с колоннами, куполами...
– А чего он одни дома рисует?
– Не знаю. Его отец раз в Москву взял на Сельскохозяйственную выставку, с той поры он и приспособился дома рисовать.
– Любопытно...
– задумчиво говорит Трубников.
– В школу ходит?
– Ходит, в Турганово. Из-за войны два года
– И, заметив, что Трубников отставил стакан и утирает вспотевшее лицо, добавила: - Ступайте умойтесь, Егор Иваныч, я постель постелю.
Трубников посмотрел ей вслед.
– Сплетен не боитесь? Обернувшись, она слабо улыбнулась.
– Мне что! А вас молва все равно повяжет не с одной, так с другой.
– Я не о себе. Я о вас думаю.
Женщина не ответила. Взяв светильник, она повесила его на гвозде в дверном вырезе между горницей и кухней. Трубников поднялся из-за стола и прошел в кухню.
Он сел на лавку и по-давешнему стал стягивать сапог. Но, видно, сбилась неловко накрученная портянка, сапог намертво прилип к ноге. Он уперся рукой в подъем, носком другого сапога - в пятку, сосредоточив в этих двух точках всю силу, какая в нем оставалась. Лицо затекло кровью. Носок соскользнул с пятки, и Трубникова сильно качнуло.
– Постой, горе мое!
– Надежда Петровна села перед ним на корточки, крепко ухватила сапог, грязная подметка уперлась в натянувшийся между колен подол шелковой юбки.
– Держись за лавку.
– Я сам!
– Молчал бы уж, непутевый!..
– Она коротко, сильно и ловко рванула сапог и легко стянула его с ноги. Затем сняла второй сапог, размотала заскорузлые портянки и швырнула их к печке.
– Потом постираю.
– У меня другие есть.
– И хорошо.
– Юбку испачкали.
– Не беда.
Она достала с печи цинковую шайку, опорожнила туда полведра, унесла шайку в горницу, а когда вернулась, от воды шел теплый пар.
– Помойте ноги.
– Она протянула ему обмылок, мочалку.
С трудом задрав узкие трубы военных брюк, Трубников стал намыливать ноги. Обмылок то и дело выскальзывал из неумелой левой руки. Трубников нашаривал его на дне шайки и снова принимался втирать скользкий, немылкий кругляш в кожу, и снова упускал.
Вошла Надежда Петровна, в старом платьице, волосы повязаны косынкой.
– Давай-ка сюда!
– забрала у него мочалку, поймала скользнувший из пальцев обмылок и заработала так, что вода в шайке враз вспенилась.
Она насухо вытерла ему ноги суровым полотенцем, слила мыльную воду в поганое ведро.
– Ступайте, - сказала Надежда Петровна.
– Я скоро.
– Я тут лягу, на лавках...
– Нельзя гостю на лавках.
– Она откинула локтем выпавшую из-под косынки на лоб прядь.
В странном смятении Трубников потупился. А Надежда Петровна вдруг приблизила к нему лицо с ярко вспыхнувшими скулами и сказала тихим, проникновенным голосом:
– Вы меня не стесняйтесь... жалкий мой...
По деревне идет "улица" - одни девки и молодые бабы. Тут и молоденькая Лиза, и дородная Мотя Постникова, и даже сорокалетняя Полина, и многие другие. Полина играет на гармони, с некоторой неловкостью разводя широкие мехи. За женским поголовьем следуют, как положено, "кавалеры" - мальчишки от десяти до пятнадцати лет. Среди них шестнадцатилетний Алешка Трубников выглядит принцем. Девушки поют частушки, от одиночества не без злости и горечи.