Представление должно продолжаться
Шрифт:
Ее всегда холодные глаза были теплыми и синими как незабудки. Он наклонился и поцеловал их. Губы сразу стали солеными. Он облизнул их и запомнил вкус ее слез.
– Люша, я сочувствую тебе в связи со смертью твоей подруги, но надеюсь, ты понимаешь, что пребывание у нас в усадьбе этого офицера навлекает на всех дополнительные опасности…
– Успокойся, Алекс, полковник Валентин Юрьевич Рождественский уже уходит сражаться за то, во что он верит.
– Ты говоришь об этом так глупо-торжественно… Я понимаю, конечно, что ты решительно против революционеров и революций…
– Почему же? – Люша подняла бровь. – Я как раз за. Революция ведь происходит не по чьему-то произволу, а тогда, когда уже не может не произойти. Я это близко видела еще в 905 году и теперь хорошо понимаю. Что дальше будет – интересно, все заново. И людей этих, которых теперь власть привечает, я тоже знаю хорошо, их только что из поленьев вытесали. Стало быть, возможно и дело, и жизнь, и рост…
– Люба, я отказываюсь тебя понимать.
– Да на здоровье. За Валентина-старшего не беспокойся. Он уйдет.
Александр обвел глазами комнату, ища поддержки. Напрасно. Даже охотники и наездники с картин, развешанных по стенам, и те смотрели куда-то мимо.
Полковник Рождественский навсегда покидал имение Синие Ключи. Он уходил на рассвете, уносил с собой много воспоминаний и чувствовал себя сильным. На холме, на ветру достал лиловый конверт, развернул сложенный лист, прочел, щурясь:
Надобно смело признаться. Лира!Мы тяготели к великим мира:Мачтам, знаменам, церквам, царям,Бардам, героям, орлам и старцам,Так, присягнувши на верность – царствам,Не доверяют Шатра – ветрам.Знаешь царя – так псаря не жалуй!Верность как якорем нас держала:ВерностьГлаза слезились. Должно быть, от ветра. Утро расцветало над полями, как огромный алый тюльпан.
Глава 23,
В которой Степан женится на Агриппине, а калужские большевики твердо решают бороться с волшебной контрреволюцией.
Кашпарек ушел. Разумеется, никому ничего не объяснив и даже не попрощавшись толком: зашел по пути в избушку Акулины и Филимона, бросил с порога растерявшимся старикам: «Ухожу. Не ищите.» – и поминай как звали. Ни вещей, ни даже еды толком с собой, по-видимому, не взял. В результате – Владимир в хандре, Лукерья в ужасе (что ж он кушать-то будет!) Как будто сейчас миллионы не голодают… Атька в злобе (бросил, предал, какое он право имел…) Пыталась ей объяснить: каждый человек, большой или маленький, принадлежит только себе самому, больше – никому. Если пытается делать наперекор себе (то, в чем сам смысла не видит, но кто-то или что-то его понуждает) – так никому ни радости, ни пользы в результате не будет. Кому бы и знать это, как не Атьке с ее свободолюбием! Но, видать, мала еще, – с себя на других перенести не может, не понимает. Ботя вдруг спросил: А Бог? Человек и Богу не принадлежит? Вот уж не думала, что его, с его червяками, такие вопросы заботят. Сказала: тут я пас, если хочешь, с отцом Флегонтом поговори, как он следующий раз зайдет наших по усадьбе окормлять.
Оля как будто знает или хоть понимает причину Кашпарекова ухода, но, само собой, молчит и пытать ее бесполезно. Хотя Атька как будто пыталась – визгу было до огородов, Настя с Феклушей их тряпками разнимали, а потом еще Егор Атьку сначала так держал, а после в чулан запер. Там она еще бесновалась, разносила все, на стены кидалась, пока туда Ботя не зашел и ее не успокоил.
С Владимиром сидят попеременно Филипп, Агафон и Германик. Он снова, как много прежде, качается, не ест, не моется, разве что слюни не пускает. Забавно, как все трое понимают, что Володе нужно. Филипп его развлекает – рассказывает сказки (я узнаю те, что и мне когда-то Пелагея рассказывала), раскладывает сушеные яблоки, свистит в деревянные свистульки. Агафон дразнит по-всякому и пытается вывести из себя, чтобы он снова ожил. Германик – трогает, прижимается, заглядывает в глаза, иногда качается вместе с ним, как будто пытается влезть внутрь, стать им.
Удивительное дело: княгиня Юлия тоже сникла, как будто даже поблекла. Ей-то до Кашпарека что, какое дело? Мне-то казалось, она его не любила, побаивалась даже. Но зато теперь она, на мой вкус, стала посимпатичней. Намедни застала ее в кухне, где Юлия под руководством Лукерьи делала для Германика пюре из пареной репы, ревеня, щавеля и крапивы. Я так думаю, что нашлось бы кому, просто ее к людям потянуло.
У Вали-младшего, как он отошел от дороги, оказался еще тот нрав и характер. Своего прежнего пребывания в Ключах он, конечно, не помнит. Все чужое. «Хочу к маме! Хочу к папе! Уйдите все! Уберите все!» Орет, пинается руками и ногами, вцепляется в волосы, может и укусить. Степанида, Катарина, Тамара ходят все в синяках. Все равно пытаются уговорить, приласкать: мама после придет, она уехала, надо покушать, поиграть, сказку послушать… Он – крепок, громогласен, подвижен, когда убегает, не вдруг поймаешь.
Ну, я поймала, конечно. Привязала к стулу двумя шарфами. Подождала, пока замолчал на минуту. Сказала: твоя мать, моя лучшая подруга, умерла. Отец тоже умер. От болезни. Их похоронили. В землю зарыли. Навсегда. Теперь ты тут будешь жить, с нами. Выбирай себе друзей, врагов, как пожелаешь, и живи. А еще тебе повезло: у всех только один отец бывает, как вот у Володи, что в конюшне на сене сидит, или ни одного, как у Ати с Ботей. А у тебя – два было. Один вот который умер, а другой, который тебя сюда притащил. Тебя в его честь Валентином назвали. Он, может, и не умрет, а еще за тобой вернется или ты когда-нибудь к нему поедешь. Все. Я закончила. Можешь снова начинать орать или воротник грызть.
Он помолчал с минуту. Потом говорит: отпусти меня.
Я, сторожась (кому охота синяков-то?), шарфы развязала. Он слез со стула и сразу пошел на конюшню к Владимиру. Я велела никому ему не мешать. Сел рядом, сидел до вечера. Володя на него – ноль внимания, а у Вали темперамент не тот. Засиделся, проголодался, уже к ночи с Филиппом в свистульки свистел и с Агафоном в лошадки играл. Заснул уже в своей постели, а наутро пошел усадьбу обследовать. Днем по просьбе Ботя его в погреб спустил, так он тут же нашел, что осталось от нашего оружейного склада (а ведь спрятано было) и даже у ружья уже курок взвел, когда от Боти получил оплеуху и к стене отлетел… Фрол ему к вечеру деревянную сабельку сделал и пистолетик из фанеры, раскрасили все володиными красками, принесли с чердака деревянную лошадку и – все, больше никаких хлопот с мальчиком Валей, он при деле. Скачет, стреляет, рубит, всех побеждает. Бум-бум, тр-рах, иго-го-го! Наследственность, что поделаешь. Юрий Данилович, покойник, расстроился бы, небось, если б узнал… Ирине Всеволодовне я письмо про внука еще прежде написала, Флегонт из Торбеевки отправил, не знаю, застала ее в Москве или нет, но ведь ей по-всякому приятно знать будет, а от Моники ума хватит таить…
Всем худо, а Оля вдруг, прямо днями, значительно похорошела. Стала веселее, красочнее, подвижнее. Бумажный ангел превратился в человека, в живую девушку. Смеется хрустальным смехом, словно подвески на люстре звенят, иногда волчком кружится, танцует по комнатам. Юбки летят, волосы, всегда прилизанные, теперь пушистятся и струятся. Я прямо удивилась: неужели Кашпарек, который с ней месяцами, бывало, словом не обмолвится, так на нее давил? Чем же это? Или я чего-то важного про них не замечала, не знала?
Что происходит по России и уж тем более в Европе, мы толком не знаем. Газеты иногда попадаются, но от них так веет медицинским прямо безумием, что лучше их не читать. Идет ли еще война между союзниками и Центральными державами? – я даже этого толком не смогла разобрать.
Алекс и профессор газеты все же читают от корки до корки, гадают на них, как на кофейной гуще и говорят: вернулось время удельных княжеств. Чуть не в каждом уезде своя власть. Где-то диктатура, где-то республика. На дорогах – разбойники и мешочники (люди из городов, которые пытаются в обмен на одежду, посуду или украшения раздобыть продовольствие в деревне). Кстати, Валентин-старший передал мне вместе с Валентином-младшим приданое: иглы и запасные части к швейным машинкам. Ему самому это Француз-повар отдал. Умна была Марыська, в деревнях все это сейчас большую цену имеет. Я завернула все в вымоченную в масле тряпку и присоединила к ложкам на въезде. Лишним не будет.
У центральной власти большевиков, по всей видимости, не хватает на все сил. Где-то разгромят местного князька или атамана, и тут же люди еще в двух местах восстанут…
У нас, кроме сказочной коммуны Синеглазки в Синих Ключах, на основе всеобщей неопределенности сформировалось еще два чуда. Одно – это откровенная банда, которая решительно, не гнушаясь убийствами, борется с коммунистами, продотрядами и разрушителями церквей именем Божьим. Говорят, что руководит ею прямо Дева Мария, но у меня на этот счет другое мнение… и совершенно конкретные подозрения имеются. Из наших в отряд этой новоявленной «Орлеанской девы» ушел «искупать грехи» бывший чекист Федор, приятель Катарины. Как можно искупить одни убийства другими я понять решительно не могу, но меня тут никто не спрашивал, а я по понятным причинам не лезла. Катарина говорит, что за душу Теодора можно только молиться. Большое облегчение конечно.
Второе чудо – крестьянская анархическая республика. Судя по всему, там неглупые собрались люди, потому что жар приспособились загребать чужими руками: отряд имени Девы Марии истребляет прибывающие по их душу городские продотряды, а они живут себе как будто ни при чем. Как я поняла, отобранную у помещиков землю они объявили общей собственностью республики и распределили ее между дворами по количеству работников. Плюс натуральный «внутриреспубликанский» налог со всех и со всего – на содержание сирот, больных и немощных. Что-то мне во всем этом чудится с детства знакомое, хотя ни одного анархиста я как будто бы никогда в глаза не видала. От нас в «республику» отправилась семья Озеровых. Иван, может, и не хотел бы (какой из него анархист и без ноги крестьянин?), но Светлана, его жена, настояла, а у них всегда главный голос за ней был.
Вот чудо из чудес! – через почту в условном дупле мне передали… приглашение на свадьбу. Самое настоящее – с виньеточками и голубками, рисованное каким-то базарным художником. «Жених и невеста имеют честь пригласить Любовь Николаевну Осоргину-Розанову-Кантакузину…» Грунька явно хотела впечатление произвести и своего достигла: я, можно считать, просто упала…
Выходит
– Люба, это опасно! – сказал Алекс. – Там может быть ловушка.
– Сейчас все опасно, – ответила я. – А что не опасно, так то гроша ломаного не стоит.
По-моему, у него уже мания на тему опасности развивается. Он все ждет чего-то, а ничего не происходит. А мне что сделать? Комиссаров в усадьбу позвать?
А еще вроде бы глупо, но почему-то мне показалось, что Алекс обиделся, что Груня его тоже на свадьбу не пригласила. И это, конечно, с ее стороны оплошность: «имеют честь пригласить Александра Васильевича Кантакузина с супругой» – было бы явно правильней.
Про Агафона в карточке с голубками ничего сказано не было, но я решила взять его с собой – мать все-таки. Он сначала было насупился и заупрямился, но потом – любопытство сильнее! – согласился.
Ехали с ним в коляске по полям – забытое почти в нашем отшельничестве ощущение. Простор! Жаворонок в синем небе среди белых и золотистых полос. Ветер ходит волнами, на повороте высунулась из овсов и тут же исчезла лисица, держащая в пасти сразу трех мышей – видать, несла на ужин лисятам. Трясогузки, похожие на деревянные свистульки Филиппа, бегают быстро-быстро по сухим колеям, ловят каких-то мошек.
Хорошо.
Свадьба ехала в церковь на трех тачанках. Пулеметы украшены ветками и разноцветными лентами. Жених и невеста стоят на передке, обнявшись и уперевшись руками и ногами, напряженные, как борцы на ярмарке. Вот-вот начнут валять, мять друг друга и юшку из носов пускать.
Степка.
Я в общем-то так и знала. Давно. Почти сразу. Но, увидев, все равно вздрогнула. Потому что в этом его преображении было что-то окончательное, как будто увидала его не женихом в веселой и пьяной толпе гостей, а на смертном одре среди скорбящих.
Принаряженная Грунькина родня – глиняные совершенно мужики и бабы, с узкими лбами, густыми тяжелыми волосами, острыми и жадными до всего глазками, глубоко утопленными в глазницах. Пьяненький удивленный Ваня, ковыляющий на своей деревяшке. Недовольная Светлана в широченной васильковой юбке – не о такой невесте для брата она мечтала.
– Дорогие Агриппина и Степан, – деревянно говорю я, вручая подарки. – Вы оба с детства дорогие для меня люди, я рада, что вы теперь навсегда вместе и в этот знаменательный для всех нас день позвольте пожелать…
– Брось ты это, – отчетливо говорит Грунька. – Не тебе, Люша, себя под обычай ломать.
Степка обнимает меня и даже чуть-чуть приподнимает в воздух. Его причудливо одетые сподвижники-анархисты восторженно орут, подбрасывают вверх картузы, фуражки и папахи и зачем-то стреляют по ним. Я вспоминаю, как мы со Степкой были детьми. Увидев его, я бежала ему навстречу и прыгала на него. Он ловил меня и некоторое время держал в охапке. Я болтала ногами и на своем собственном языке рассказывала ему на ухо о том, что произошло во время его отсутствия. Мне казалось тогда, что он единственный из людей меня понимает (другими понимающими были лошади, собаки, деревья и птицы).
– У меня есть для тебя отдельный подарок, – говорю я. – Подойди за ним прежде, чем вдрызг напьешься со своими друзьями.
– Хорошо, – обещает Степка. Решится ли он? Решусь ли я?
Агафон стоит в стороне и смотрит на мать, серьезную, одетую в белую кофту с мережковой отделкой, высокий кокошник и длинный бежевый сарафан с богатой вышивкой по подолу. Этот сложный и должно быть богатый наряд не делал невесту красивой. В простой белой рубахе с распущенными волосами и улыбкой Грунька куда привлекательнее. Я знаю, что говорю.
Степка подходит к Агафону. Я смотрю внимательно и почти готовлюсь к прыжку. Хотя могу, конечно, и не напрягаться, потому что тут же есть Грунька. Куда мне до нее!
– Здравствуй, Агафон, – говорит Степка. – Я – твой отец, Степан Егоров. Ты – Агафон Степанович.
Я вижу, Степка недоволен тем, что я привезла Агафона. И дело здесь вовсе не в том, что он не любит своего сына или не хочет его видеть. Он просто хочет держать его подальше от себя, так ему видится правильным… Что же со Степкой случилось? Да по всей видимости то же, что нынче случилось со многими – он потерял себя, потерял веру… В отличие от меня он же был искренне верующий, и вот эта война, и плен, и все прочее… Теперь ему, должно быть, кажется, что Бог оставил его и вообще людей…
– Бог от человека не отказывается никогда, – гнусаво сказала над моим ухом Грунька, которая по своей глухоте иногда баловалась чтением мыслей. – Ад наступает, когда человек сам от себя отказывается, когда он перестает понимать, что ему с собой делать.
Я кивнула.
Степка подошел ко мне вместе с каким-то вызывающе усатым человеком в красных шароварах. Человек висел на Степке, как шкура тигра на витязе из грузинской легенды. Его загибающиеся к ушам усы пахли фиалками. Глаза были закрыты, кажется, он спал.
– Кроме Агафона, у тебя есть еще дочь, – сказала я. – Ее, строго перед смертью, родила Камилла Гвиечелли. По завещанию Камиллы девочку зовут Любовь, Аморе на итальянский лад. Она играет на скрипке.
– Где она сейчас? В Италии, с остальными? – я прямо увидела, как в Степкиной нетрезвой голове (он же уже бывал в Европе!) начал складываться план. Тусклые глаза заблестели новым интересом.
– Она здесь, у меня, в Синих Ключах.
Степка уложил усача на землю под яблоней, сорвал лист со смородинового куста и принялся сосредоточенно его жевать.
– Нет, – сказала я. – Не сейчас, не в день твоей свадьбы с Груней. Аморе очень чувствительная девочка и часто болеет. В другой раз…
– Не будет другого раза, – с испугавшей меня убежденностью сказал Степка (я испугалась тем более, что и сама по совершенно непонятной причине чувствовала также). – Я ее никогда не увижу… Но – спасибо тебе, Любовь Николаевна, за подарок, – он отошел на два шага и с неожиданной грацией ярмарочного медведя низко, чуть ли не до земли поклонился мне. – Лучшего я и пожелать бы не мог…
– Юродивые угодны Богу, Марья Даниловна, – сказал Кашпарек. – Подвиг юродства в христианстве – один из главнейших. Говорить правду власти ничуть не проще, чем комиссаров убивать.
Маша попыталась вглядеться в темные, непроницаемые глаза юноши. Не увидела в них ничего, кроме собственно темноты.
– Большевики – бесы, – хриплым, простуженным голосом сказала она. – Волки в овечьей шкуре. Притворились, что хотят царствие Божье на земле построить, а на деле… Дьявол им хозяин. Кто с большевиками сражается, те – воинство Его.
– Чтоб царствие Божье на земле построить, сначала надо землю ангелами населить, – заметил Кашпарек. – Причем не фальшивыми, а настоящими. Люди уж один раз пытались в Божьем царстве прижиться, так Бог, помнится, сам их оттуда выгнал.
– Ты смелый парень.
– Да.
– И сильный.
– Да.
– Но, если все обернется к худу, даже тебе не под силу тягаться с русской историей.
– Это мне и не нужно. Может, когда придет время, просто удастся вытащить кого-то близкого из-под ее колес.
– Ты еще и честен. Хорошо. Оставайся с нами.
– Благодарю вас, Марья Даниловна.
Он наклонил голову и отступил. Она повернулась к иконам, перекрестилась широким, точным, привычным движением. Лампадки перед иконами горели ровно и ярко, озаряя не только лики, но и бревенчатые стены землянки, возведенные добротно и основательно – как и положено строить человеку для житья.
Актовый зал мужской гимназии был просторным, в два света. Но неровные ряды скамей, изрядно порезанных гимназическими ножиками, и прямоугольные пятна на месте снятых портретов августейших особ, придавали ему сиротский вид. Может, именно поэтому Калужский ревком решил провести собрание именно здесь.
– Алексеевский уезд у нас – просто какой-то рассадник контрреволюции! – сокрушенно покачал головой председатель ревкома. – Дети в Москве и Питере мрут от голода, из Ташкента, из Астрахани, с Урала, через всю страну шлют эшелоны с продовольствием, а от нас, в непосредственной близости от столицы, из наших самых хлебных мест – совершенно никакой помощи городским товарищам. Более того, все прибывающие из города продотряды – как будто в болоте тонут…
– Никуда они не тонут, – высокий человек с сабельным шрамом через все лицо нервно одернул гимнастерку. – Их просто тайком, в спину, из засады убивают враги. И, чтобы это наконец прекратилось, мы должны действовать много более решительно, чем сейчас.
– У нас не так много сил. Чтобы действовать более эффективно, нам для начала следует поточнее представить себе, что там происходит. Сегодня мы здесь собрались именно для того, чтобы попробовать суммировать все имеющиеся сведения и выработать план действий.
– Должен сообщить уважаемому собранию, что это и при Керенском и даже при царе был весьма проблемный уезд, – отметил человек учительского вида. – Бунтующий народный дух. Там еще в 1902 году, задолго до первой русской революции жгли помещичьи усадьбы…
– Значит, нужно дать им жестко понять, что сейчас не время для бунтующего духа – республика в кольце фронтов и в тисках голода. Роль крестьянства не бунтовать, а кормить взявший власть пролетариат, а потом – вместе с ним, рука об руку, строить новую жизнь.
– Анархистская республика – это самое простое, – заметил гладковыбритый мужчина с серьгой в ухе, у которого из-под кожаной куртки виднелась тельняшка. – Там мужики в анархизме ни в ухо ни в рыло, им лишь бы пахать-сеять никто не мешал, а после – в амбар к ним не лез. Революционной тонкости момента они не понимают и никогда не поймут. При том – трусливы, единоличники по сути и веруют в Бога напополам с суевериями. Агитировать и уговаривать их бесполезно, но силу они прекрасненько понимают и уважают. С полдюжины главарей и еще пяток для острастки публично пустить в расход – и все остальные пришипятся в полном ажуре.