Прежде, чем их повесят
Шрифт:
«Что я сделал? Обрек целый город на смерть или рабство — ради чего? Ради чести короля? Тупой полудурок, который не в силах управлять своими кишками, а не то что страной. Ради собственной гордости? Ха. Я давно потерял ее, вместе с зубами. Ради похвалы Сульта? Боюсь, наградой мне станет пеньковый гастук».
Еще можно было разглядеть силуэт скалы на фоне черного ночного неба и цитадель на вершине. И еще тонкие пики шпилей Большого храма. Все уплывало в прошлое.
«Что я мог сделать иначе? Мог связать свою судьбу с Эйдер и остальными.
Глокта сердито облизнул пустые десны.
«Император все равно прописал бы слабительное. Сульт все равно послал бы за мной. Мелкие различия даже и комментировать не стоит. Как сказала Шикель? Немногие могут выбирать».
Подул холодный ветер, и Глокта поплотнее запахнул пальто, сложил руки на груди и поежился, шевеля затекшей ногой в сапоге, чтобы разогнать кровь. Город — всего лишь россыпь мелких огней, далеко-далеко.
Все, как и сказала Эйдер, — архилектор и ему подобные только и могут ткнуть в карту и сказать, что эта точка или та — наша. Губы Глокты изогнулись в улыбке.
«А после всех усилий, всех жертв, после интриг, заговоров и убийств мы даже не можем удержать город. Зачем вся эта боль?»
Ответа, разумеется, он не получил. Только спокойный плеск волн в борт лодки, тихий скрип уключин и успокаивающее хлюпанье весел о воду. Глокта хотел бы чувствовать отвращение к самому себе. Чувствовать вину за то, что сделал. Жалость к тем, кого бросил на милость гурков.
«Другие могут. И я мог, давным-давно».
Но он не чувствовал ничего, кроме всепоглощающей усталости и неотступной ноющей боли, которая поднималась по ноге, через спину к шее. Глокта поежился, откинувшись на сиденье, как всегда пытаясь найти не такое болезненное положение.
«В конце концов, не стоит себя казнить. Казнь и так состоится уже скоро».
Жемчужина городов
Теперь он, по крайней мере, мог ехать верхом. Шину сняли утром, и израненная нога Джезаля больно стукалась на ходу о бок лошади. Онемевшие неуклюжие пальцы вцепились в поводья, рука ослабла и болела без повязки. Зубы гулко клацали в такт ударам копыт по разбитой дороге. Но все же он выбрался из повозки — и это уже кое-что. Теперь даже мелочи могли доставить большую радость.
Остальные ехали хмурой, молчаливой группой, мрачные, как на похоронах, — и Джезаль понимал их. Такое уж мрачное место. Равнина из грязи. Из потрескавшегося камня. Из безжизненного песка. Небо по-прежнему нависало белой пустотой, тяжелой, как свинец, обещающей дождь, но не дающей ни капли. Путники ехали, прижимаясь к повозке, словно сгрудившись, чтобы согреться — единственные теплые существа в протянувшейся на сотни миль холодной пустыне, единственные двигающиеся существа посреди застывшего во времени пространства, единственные живые в мертвой стране.
Мощеная дорога была широкой, но камни потрескались и кое-где
— Аллея величавых дубов тянулась вдоль дороги на двадцать миль от городских ворот. Летом листья дрожали на ветру над равниной. Иувин посадил эти деревья своими руками, в старое время, когда империя была юной, еще задолго до моего рождения.
Безобразные пни, серые и высохшие, еще хранили отметины пил.
— Выглядят так, как будто их спилили несколько месяцев назад.
— Многие, многие годы назад, мой мальчик. Когда Гластрод захватил город, он повалил их, чтобы топить свои горны.
— Но почему они не сгнили?
— Даже гниль — форма жизни. А здесь нет никакой жизни.
Джезаль сглотнул и нахохлился, глядя, как проплывают мимо стволы высоких мертвых деревьев, словно ряды надгробий.
— Мне тут не нравится, — пробормотал он чуть слышно.
— Думаешь, мне нравится? — строго нахмурился Байяз. — Думаешь, остальным нравится? Человеку приходится иногда делать то, что ему не нравится, — если он хочет, чтобы его помнили. Только в борьбе, а не в праздности, завоевывают славу и честь. В сражении, а не в мире, добывают богатство и власть. Все эти вещи тебя больше не интересуют?
— Интересуют, — пробормотал Джезаль. — Наверное…
Но особой уверенности он не ощущал. Он вгляделся в море безжизненной грязи. Ни малейших признаков чести он не увидел, не говоря уж о богатстве, да и непонятно было — откуда здесь взяться славе или известности. Он уже широко известен единственным пяти людям на сотню миль вокруг. Кроме того, Джезаль начинал подозревать, что долгая бедная жизнь в полной безвестности — не такая ужасная штука.
Возможно, вернувшись домой, он попросит Арди выйти за него. Он повеселился, представив улыбку Арди, когда он сделает предложение. Несомненно, она заставит его томиться в ожидании ответа. Несомненно, будет его дразнить. И несомненно, ответит «да». Ну что, в самом деле, может случиться ужасного? Ее отец рассердится? Заставит их жить на жалованье офицера? Ненадежные друзья и тупые братья будут потешаться у него за спиной над тем, как низко он пал? Джезаль чуть не рассмеялся, что когда-то считал все это важным.
Жизнь в трудах и рядом с любимой? Съемный дом в непрестижном районе города, с дешевой мебелью, но уютным очагом? Ни славы, ни власти, ни богатства, но зато теплая постель, в которой ждет его Арди… Такая судьба теперь уже вовсе не казалась ужасной — после того, как он смотрел в лицо смерти, жил на миску овсянки в день — и радовался, спал один под ветром и дождем.
Джезаль улыбнулся шире, и боль от растянувшейся на челюсти коже была почти приятной. Жизнь не так уж и плоха.