Привычка выживать
Шрифт:
Напоследок Вольт отдает ему свой старый планшет с информацией, которую не так давно изучал Пит, и не спрашивает, зачем Хеймитчу вообще понадобилась информация по охмору. Вольт вообще в последнее время ни о чем не спрашивает, будто боится взорваться от переизбытка лишних сведений.
Хеймитч заваривает большую чашку кофе, садится в своей личной спальне, и методично открывает документы, скупые заметки, не менее скупые статьи и отчеты по некоторым из проведенных экспериментов, какие-то смазанные фотографии, на которых не видно лиц. Его заинтересовывает только одно лицо – лицо человека, который кажется Хеймитчу смутно знакомым. До боли в глазах он всматривается в черты неприятного лица, но фото слишком темное, и понять, кого именно напоминает этот человек, не получается. Сам текст
Хеймитч сперва делает вид, что не замечает ее пристального взгляда, но Мейсон упряма и отделаться от нее не представляется возможным.
– Я тоже хочу кофе, - говорит она капризным голосом, в котором слышится убойная доза усталости, и Хеймитч с тяжелым вздохом поднимается с дивана. Когда он возвращается, Джоанна уже перебралась на кровать. Его несколько забавят голые ступни, торчащие из-под одеяла; Мейсон закуталась по самые глаза. Ему приходится поправить одеяло и поставить чашку на тумбочку около кровати. Джоанна наблюдает за ним, настороженно и с еле сдерживаемой злостью, и Эбернети не спешит спросить что-нибудь или что-нибудь сказать, намеренно отодвигая извержение целый день накапливающихся в ней слов.
Джоанна выбирается из созданного ею же кокона, в котором так и не согрелась, и плевать, что в комнате жарко. Греет руки о чашку кофе, но не пьет. Смотрит не на Хеймитча, а в окно; за окном живет своей жизнью Капитолий. Впервые за долгое время она выглядит измотанной донельзя. Оправляет свое платье – белое платье на тонких бретелях, совсем простое и какое-то воздушное. Поправляет волосы, и лицо ее вновь искажается от злости, а глаза темнеют от воспоминаний. Волосы отросли, но недостаточно; это и многое другое выводит ее из себя.
– Думаю, нужно выпить, - говорит Хеймитч с наигранным оптимизмом и хлопает себя по коленям.
– Нет, - Мейсон твердо качает головой. – В последнее время ты больше делаешь вид, что пьешь, - добавляет с подозрительностью. – И лучше выглядишь. Я с трудом тебя узнаю, Эбернети, - и игриво подмигивает ему, как подмигивала когда-то давно, стоя обнаженной в лифте, который не так давно доставил ее на этот этаж.
– Тебе кажется, - заявляет Хеймитч, и Джоанна отчего-то не спорит. А потом, заметив его внимательный взгляд, только пожимает плечами.
– Нет, я не заболела. Просто я устала. Даже больше устала, чем ожидала. Оказывается, быть ею гораздо сложнее, чем раньше.
Хеймитч не задает вопросов. Он видит платье, теперь уже смятое, легкий, почти незаметный макияж, незамысловатую прическу. Такой Джоанна уже появлялась перед камерами. Когда-то очень давно, перед своими первыми Голодными играми. Сейчас Джоанна силится улыбнуться почти так же, как улыбалась тысячу или больше смертей назад. Когда руки ее еще не были заляпаны чужой кровью. Когда она еще не знала разрушающего чувства ненависти к своим врагам. Когда она еще не понимала, насколько болезненным может быть осознание того, что ты никогда не познаешь сладости мести. Но это было слишком давно. Теперь она прилагает усилия, чтобы выглядеть той девушкой, которую не перемололи в фарш на Голодных Играх.
– Зря ты жаловалась на своих тогдашних стилистов, - Хеймитч качает головой. – Они помогли тебе выжить.
– Нет, - Мейсон упрямо пожимает губы. – Они не знали, что со мной делать. Мне судьбой было предназначено всю жизнь прожить с топором. Они хотели выставить меня маленькой, но агрессивной и кусачей, но я была в действительности агрессивной и кусачей, но слишком слабой, чтобы победить. Поэтому я выбрала другой путь. Сама выбрала, - подчеркивает злым, но еще не срывающимся голосом. – Я не хотела умирать. Я и сейчас не хочу.
– Никто пока нас не ставит перед таким выбором, - осторожно замечает Хеймитч, и сам понимает, что ключевым словом в его фразе остается слово «пока».
– Все осталось на своих местах, как ни крути. Весь Панем жаждет увидеть настоящих нас, своих героев, тех, кто принял активное и не очень активное
Хеймитч думает, что вновь оказался не в то время не в том месте. Мучительно силится вспомнить, когда должен вернуться Пит. Все-таки Пит здесь единственный профессиональный слушатель, который поможет и поддержит, найдет нужные слова и скажет их с нужной интонацией. Пит, а не Хеймитч.
– Почему ты говоришь это мне? – спрашивает Эбернети, не успев вовремя прикусить язык. И в самый момент произнесения своего вопроса он начинает угадывать правильный ответ. По тому, как застывает на мгновение ее лицо, как она неловко фокусирует взгляд на нем, как поджимает губы, будто собираясь рассмеяться. Но она не смеется, только качает головой.
Ей некому больше рассказать то, что нужно рассказать именно сейчас, когда легко срывающаяся с ее губ ложь на камеру еще жжется, еще бередит и вскрывает заново старые шрамы. Даже будь здесь Пит сейчас, она не стала бы говорить всего этого Питу. Хеймитч должен был понять, почему. И теперь Хеймитч, будто устыдившись своего страха перед ответственностью выслушать ее исповедь, замолкает и устраивается в кресле рядом с постелью, обещая себе больше никогда не задавать глупых вопросов.
На самом деле, это мало похоже на исповедь. Это скорее разговор с призраками, вслух, шепотом, бесконечный разговор, и Хеймитч чувствует себя лишним, и думает, что часть разговора проходит мимо него, потому что он сам не знает, что говорят призраки сидящей на кровати девушке. Он слышит только девушку – уже не такую острую и не такую ядовитую, как обычно. В словах ее слишком много горечи, и впервые она говорит с видом человека, который настолько устал от всего происходящего, настолько вымотался постоянной борьбой как внешней, так и внутренней, что смирился и принял тот факт, что дальше будет только хуже. Хуже и хуже. До самой смерти будет продолжаться этот ад; ад, без единого момента истинного счастья.
Джоанна вскользь рассказывает про свою мать. Про женщину, которая была слишком сильной, чтобы рядом ужился хоть один мужчина. Про женщину, которая тащила на своих плечах груз прошлых ошибок и своих четверых детей от разных мужчин – двух сыновей и двух дочерей. Джоанна была третьей. Мать редко говорила о своих мужьях, которые либо умирали в раннем возрасте, либо уходили к другим женщинам, либо просто исчезали бесследно. Бесследно исчез именно отец Джоанны, исчез, даже не став законным мужем. Вряд ли именно это выделяло Джоанну среди других детей, но именно на Джоанну мать смотрела со смешанными чувствами досады и затаенной боли. Должно быть, она очень любила его. Но ведь нет боли сильнее, чем боль, причиненная тем, кого любишь больше себя. Джоанна росла почти что дикой. Разница в возрасте между ней и братьями была слишком велика, чтобы она стала одной из них; к тому же она оставалась слабой девчонкой, и не могла заслужить их уважения даже тогда, когда одерживала победы в многочисленных драках, причиной которых зачастую были брошенные ею же язвительные слова. Младшая сестра родилась через пять лет после Джоанны и была долгожданным ребенком. К тому же, не в пример старшим детям, младшая крошка вышла светленькой и голубоглазой, с тонкой кожей и таким звонким смехом, что невозможно было устоять перед ним и не засмеяться в ответ. Последний мамин муж любил свою дочь, и смирялся с усыновленными сыновьями, способными уже самостоятельно работать, а к Джоанне в лучшем случае относился равнодушно, если бы не выходки самой Джоанны, способные вывести из себя даже святого.