Призвание
Шрифт:
— Урок освежил мне душу! — воскликнула она. — И ребята, по-моему, поняли, что я стала выше обидчивости. Между нами теперь настоящая близость.
Он ободряюще улыбнулся:
— Вот и хорошо, что вы сумели перебороть себя!
Заговорили о сегодняшнем собрании, и Сергей Иванович огорчением спросил:
— Неужели мне следовало молчать? Это, конечно, легче и спокойнее — отмалчиваться. Но разве не должен товарищ быть очень требовательным и прямым?
Анне Васильевне было приятно, что вот такой сильный человек, как
— Вы правильно говорили. И все так и поняли — выступили потому, что добра ему хотите!
Они остановились на повороте аллеи, у фонаря. Здесь надо было расстаться, и Сергей Иванович, взяв ее руку в свою, благодарно пожал ее.
— Поговорили и легче стало, — сказал он.
— И мне, — чистосердечно призналась Анна Васильевна.
Кремлев увидел под большим деревом сухую скамейку и предложил:
— Давайте посидим немного.
— Завтра — уроки, — нерешительно сказала Анна Васильевна, но, заметив, как помрачнел Кремлев, быстро добавила: — Да ничего, я успею!
Они сели на скамейку, ярко освещенную электрическим светом. Этот вечер, мягкий, влажный воздух, тихий шелест капель, скатывающихся с веток, дружеский разговор, задумчивость парка навевали покой. Кремлев снял фуражку, положил ее на колени.
— Сколько на свете прекрасного! — сказал он и провел рукой по волосам.
— Особенно в людях, — убежденно подхватила Анна Васильевна.
Изредка появлялись пешеходы — в одиночку и парами. Вдоль ограды погромыхивал, звеня, трамвай и скрывался вдали. Со стороны вокзала доносились звуки радио. Мягкий баритон пел о Москве.
Анна Васильевна умолкла, задумавшись… Москва, Москва, она родилась и училась в Москве, и когда, по окончании института, получила назначение в этот город, за тридевять земель от любимой Москвы, отрывала ее от себя с болью. Тысячи воспоминаний роднили ее с Москвой: школа в тихом переулке, военные окопы, что рыли они, комсомольцы, лыжный кросс в Сокольниках, дом на Верхне-Радищевской, где прожила двадцать лет, первое в жизни свиданье с одноклассником Вадиком Рощиным на Тверском бульваре у памятника Пушкину, на перекрестках улиц на мгновенье застывшая лавина машин. Ане доставляло особенное удовольствие прошмыгнуть под самым носом у них, раньше, чем они выйдут из оцепенения…
Только тот, кто долго жил в Москве, сросся с ней сердцем, знает, как трудно покидать ее.
И даже если нечасто бываешь в Большом и Художественном театрах, в Третьяковской галерее, — одно сознание, что они здесь, рядом, что можешь пойти туда завтра или через неделю — одно это сознание действует успокаивающе, вызывает чувство гордости, что ты москвичка.
Но надо было уезжать, так велел долг. И на комиссии, распределявшей места, Рудина не позволила себе даже упомянуть о своем московском старожительстве, о том, что у нее здесь мать — учительница-пенсионерка.
Она должна была ехать,
Сначала все в этом южном городе, куда назначили Рудину, показалось ей очень провинциальным. «Здесь люди по улицам ходят медленнее, чем в Москве в Парке культуры и отдыха, — писала она подруге. — Но мы счастливы там, где труд приносит нам радость». Когда Анна Васильевна увлеклась работой, ей стал нравиться и город: плавный бег реки, огибающей его, парки и сады, сады почти при каждом доме.
Ей нравилось, идя домой, десятки раз отвечать на приветствия детей:
— Здравствуйте, Анна Васильевна!
— Анна Васильевна, здравствуйте!
Приятно было сознавать, что нашла свое — и не малое место в жизни. Она и матери говорила, когда та в прошлом году приезжала из Москвы на новоселье:
— Глупо было писать тебе, что у меня ничего не получится. Это минутная слабость, — нет получится, все получится! Никогда, мама, понимаешь, никогда жизнь — не казалась мне такой полной и интересной!
Сейчас, в парке, Анна Васильевна благодарно думала именно об этом. Видя чем-то расстроенное, сумрачное лицо Сергея Ивановича, она простодушно постаралась развеять его плохое настроение.
— Я вчера возвращалась из школы домой, — повернула она к Сергею Ивановичу оживленное лицо, свет фонаря сделал его золотисто-матовым, лег тенями под глазами, и от этого глаза стали еще больше, — … возвращалась из школы, а впереди меня мальчуган лет двенадцати… с портфельчиком… штанишки аккуратно вправлены в толстые рубчатые чулки. Скачет на одной ноге и что-то приговаривает. Я прислушалась. Он через лужу скок! — и скороговоркой: «Так сказать!» Опять — скок-скок! — и снова: «Так сказать!»
— Что это у тебя за игра такая? — поинтересовалась я.
— Да это у нас географ сегодня на уроке семьдесят шесть раз «так сказать» сказал! Мы подсчитали.
— О, ребята — наши самые строгие критики! — рассмеялся Сергей Иванович.
Кремлеву сейчас было очень хорошо. Он и боялся этого, и не мог заставить себя уйти от этого. Да и надо ли было уходить от такого хорошего?
А девушка, словно понимая его состояние, желая отвлечь от ненужных мыслей, удивляясь собственной словоохотливости, с увлечением рассказывала о своем самом первом уроке, о Москве, о школе, где училась.
— В десятый класс пришел к нам молоденький литератор Виктор Федорович, — ну не больше двадцати одного года ему было! Не уроки давал, а ораторствовал. Каждый день новый галстук надевал. Вот одна моя подружка — Зиночка Болдина — черноглазая такая, очень хорошенькая, на фарфоровую куколку похожа, и говорит: «Девчата, давайте поспорим, я не буду учить урока, а когда Виктор Федорович вызовет меня, глазки ему сострою, и он двойки не поставит». — «Ну, это ты уж слишком, Зинка!» — «Почему — слишком? Посмотрите!»