Призвание
Шрифт:
Откинув голову на подушку, он полежал с закрытыми глазами, потом записал план, и, приподнявшись на локоть, посмотрел в окно: видна была часть двора. Снова выпал глубокий снег, деревья облепило белой ватой, и они стояли, могучие, разлапистые, похожие на шеренгу дедов-морозов в белых тулупах.
Во дворе, на веревке для белья, лежал пласт снега намного толще самой веревки, местами он осыпался, и веревка походила на белый пунктир.
Даже подветренные стены домов занесены были снегом, словно чья-то озорная рука залепила их снежками. Корсунов поднялся
Четвертый день Вадим Николаевич не ходил в школу, и никто из ребят не навестил его.
«Почему они не приходят? — с горечью думал Корсунов, — неужели я не заслужил этого? Неужели так и не поняли, что я их друг? Значит, правы товарищи, выступавшие тогда на партийном собрании?»
Он никому не признался бы, но это собрание было очень важно для него. Конечно, нельзя быть совместителем. Душой, отношением… Да и лучше расстаться с разными курсами! Школа требует всех сил учителя. Ей нельзя приносить остатки себя.
Корсунов нервно поскоблил ногтем подоконник, словно хотел сорвать с него корку краски.
Голос совести подсказывал ему, что со многим, даже самым неприятным, о чем говорили тогда, следует согласиться; но неправда, что он «не прирос душой» к школе, неправда! «Кто это говорил мне? А-а, Сергей. Неверно это, Сережа, обидно и неверно».
Вчера у него были Серафима Михайловна и Анна Васильевна. (Люся после их ухода съязвила: «Тебя окружает хоровод дам»), передавали поклон от Бориса Петровича и Якова Яковлевича — они беспокоились о его здоровье. Это было приятно, но не главное: не приходили дети.
Люся многозначительно молчала, но он знал ее мысли и с возмущением отметал их. «Чушь, Сергей не станет восстанавливать против меня класс».
Вадим Николаевич в душе понимал, что не так, как нужно, сложились у него отношения с классом, что Кремлев в чем-то главном был прав, что надо честно пересмотреть своя позиции и первым протянуть ему руку. Но, как все упрямые люди, он не хотел в этом признаться даже себе и непримиримо думал о Сергее Ивановиче: «Критик нашелся!»
Сейчас было тоскливо и одиноко, тянуло в школу. Он ясно представил себе Фому Никитича «на вахте», торжественную тишину коридоров, голос учители за дверью класса, звонок…
«Дурачки, — с нежной снисходительностью думает он о детях, — не всякий умеет проявлять любовь так, как нам приятно. Разве обязательно подходить в перемену и спрашивать: „Ну, как дела, Вова?“ А может быть, лучше вызвать этого Владимира к доске, да спросить с пристрастием, да, любя его по-настоящему, поставить единицу вместо натянутой тройки… И заставить несмышленыша получше выучить! Пусть он сейчас меня Колом Николаевичем зовет, а вырастет — спасибо окажет…»
И все-таки — он чувствовал — было что-то порочное и его взглядах… Нельзя отгораживаться от учеников, сводить все дело к уроку, отметке…
Ему вдруг страстно захотелось очутиться в школе, хотя бы на полчаса, хотя бы на десять минут. Люся, по обыкновению, сидела у соседей и «перемывала
«К чорту хворобу, погляжу на них — и станет легче».
Снег колкой пеленой окутывал город, трудно было дышать. Корсунов шел медленно. У сквера постоял около большой карты Китая, удовлетворенно подумал, глядя на флажки фронта: «Молодцы, это по-нашему!»
Возле почтового отделения он с удивлением остановился.
Из двери почты, как горошины из стручка, выскочило на улицу по крайней мере четыре десятка малышат.
«Где они там помещались и что делали? — с любопытством подумал Корсунов. — Ба, да здесь Плотников».
В дверях показалась Бокова.
— Добрый вечер, Серафима Михайловна, объясните мне эту загадочную картинку, что делал на почте сей народ?
Она с гордостью поглядела на окружавших ее ребятишек.
— Мы посылали телеграмму Иосифу Виссарионовичу.
— У него же двадцать первого день рождения! — показалась откуда-то из-под локтя Корсунова голова Плотникова.
…В школьных коридорах Вадима Николаевича охватило знакомое тепло. Учителю казалось, что он не был здесь уже много месяцев.
Заканчивался последний урок. Корсунов замедлил шаги, проходя мимо неплотно прикрытой двери девятого класса. Из-за нее доносились голоса, но он не мог разобрать, о чем говорили, только услышал фразу: «Еще выгонит!» «О ком это они?» — подумал он и пошел дальше.
А в классе в это время Сергей Иванович говорил:
— Почему вы так черствы? Ваш учитель болеет уже четыре дня, а кто навестил его?
— Он сам черствый!
— Он нас терпеть не может…
— Еще выгонит! — раздалось в перебой несколько голосов.
— Стыдитесь говорить так! — с возмущением прервал их Кремлев. Промелькнула мысль: «И я хорош! Надо завтра же зайти к Вадиму».
— Вы защищаете его потому, что он ваш товарищ… А он дружбы не признает, — мрачно сказал Виктор и насупился.
— Н-неправда! — слегка заикаясь, гневно воскликнул Сергей Иванович, и уже спокойнее, овладев собой, спросил, растягивая слова: — Если в вашем присутствии будут плохо говорить о вашем товарище, вы станете слушать?
Все молчали. Поднялся Рамков.
— Нет, конечно, — сказал он и добавил, видно, желай сделать приятное классному руководителю, — да мы его, Сергей Иванович, отчасти даже ценим… Он знания дает…
— И я не желаю слушать плохое, — решительно заявил Кремлев. — Тем более, что это несправедливо. Вадим Николаевич человек кристальной честности, мне его фронтовые товарищи рассказывали: когда потребовалось кому-либо остаться у моста, дать возможность остальным отступить, он, «черствый», добровольно остался… Ручным пулеметом скосил несколько фашистских автоматчиков, сам был тяжело ранен, едва до своих дополз. Разве любовь — в признаниях, а не в том, что он ночами проверяет ваши тетради и все свои силы отдает тому, чтобы вы хорошо знали химию?