Пророчица
Шрифт:
Но пока я мылся, включал холодильник, завтракал (или уже обедал?) на скорую руку, раскладывал привезенные с собой книжки и бумажки, появился Антон. Увидев мою приоткрытую дверь, он незамедлительно направился ко мне и здесь, успев только поздороваться, вывалил на меня основные квартирные новости. У меня просто голова кругом пошла от услышанного. Хотя все мы знаем, что преступления — в том числе, и самые ужасные — неизбежная часть повседневной жизни, и мы время от времени что-то узнаем о неких кровавых происшествиях (обычно такие сведения доходят до нас в виде смутных слухов — в наших газетах сообщать об этом давно уже не принято), но одно дело слышать о том, что кого-то хладнокровно убили, и совсем другое — столкнуться с чем-то из этого разряда в своей собственной жизни. Я также много чего слышал и понимал, что отсутствие в печати сообщений о всякого рода зверствах объясняется не столько их чрезвычайной редкостью, сколько определенной издательской политикой (нечего, мол, пугать и будоражить население), к тому же в газетной среде количество разнообразных слухов, вероятно, на порядок превосходит аналогичную величину среди инженеров или музейных работников, но — еще раз повторю — я был буквально ошарашен услышанным от Антона (каково же было им видеть — не слышать от кого-то, а видеть! — всю эту картину). Долго мы с ним разговаривать не могли — мне надо было успеть в редакцию: отдать материалы и отчитаться за командировку, — да и рассказ Антона был довольно сумбурным, если не сказать лихорадочно бестолковым, он всё время перескакивал с одного на другое, и потому его сообщение напоминало то, как мальчишки, подпрыгивая и размахивая руками от переполняющих их чувств, пересказывают приятелям виденный фильм «про разведчиков»: «А он… и тут… д-ж-жих… а он…» Более подробные
Можно не сомневаться, что главным источником охвативших, как выяснилось, весь город слухов о «кровавом пророчестве», были рассказы о нем Виктора: как юмористическое изложение обстоятельств тети-Мотиной «арии» перед Витиной полупьяной компанией в вечер перед убийством Жигуновых, так и последующие — в жилкоммунхозовской конторе, в ответ на расспросы не только Витиных приятелей, связавших его предыдущий рассказ с известиями о двойном убийстве в нашей квартире, но и более серьезных людей, прослышавших об этом чудесном предсказании. Понятно, что в этих разговорах никакого нажима на комическую сторону тети-Мотиного выступления не было. Виктору и самому уже было не до смеха, и, возможно, ему не особенно и хотелось распространяться на эту тему в широкой аудитории, но теперь, после того как его предыдущие рассказы стали известны далеко за пределами компании его корешей, деваться ему было некуда. Кроме того, свой вклад в распространение слухов внесли, вероятно, и рассказы милиционера, узнавшего о пророчестве от того же Вити, и сведения, исходившие от тех двух тетушек из обитавшей под нами расчетной группы, которые привлекались как понятые при осмотре квартиры в понедельник и которые, прослышав о Витиных россказнях, выспросили о пророчестве всё, что могли, у знакомой им Калерии. Как последняя ни пыталась дозировать уделяемую любопытным кумушкам информацию, она всё же была вынуждена подтвердить основные моменты Витиных рассказов. Благодаря всем этим источникам слухи потекли рекой и со скоростью, по-видимому, не уступавшей скорости распространения новейших анекдотов о Хрущеве. Мне трудно судить, насколько точно описывались события в слухах, циркулирующих на городских окраинах и в среде менее образованной, нежели наша редакционная публика, но то, что наша квартира за несколько дней прославилась на весь город (а может, и за его пределами) и при том прославилась не столько благодаря совершенным в ней убийствам, сколько из-за этого самого пророчества, — это неоспоримый факт.
У себя на работе кроме потрясающих сведений о тете Моте (интересно, что в слухах пророчица всегда фигурировала под этим именем — вот что рифма делает!) меня ожидало еще одно важное сообщение. Секретарь нашего главного редактора официально уведомила меня (именно так: без тени обычной улыбки и строгим голосом), что следователь, ведущий дело об убийстве Жигуновых, хотел бы со мной побеседовать и потому просил меня позвонить ему, не откладывая, как только я вернусь из командировки. Оказалось, что два дня назад он звонил редактору и справлялся относительно того, где я, когда вернусь и так далее, после чего оставил телефон, по которому мне надлежало позвонить. То, что редактор не вызвал меня и сам не сообщил мне об этом, а поручил это дело секретарше, я расценил, как его нежелание занять какую бы то ни было позицию по отношению ко мне, пока окончательно не выяснится, нет ли у прокуратуры каких-либо претензий ко мне и не окажусь ли я каким-то образом впутанным в это жуткое дело. Я не обиделся и даже не удивился этому, а только еще раз про себя отметил, какое всеобъемлющее влияние оказывает пресловутая чиновная психология на самые малые движения души и поступки наших начальников, — ведь наш редактор, был, в целом, вовсе неплохим человеком, и у меня остались о нем скорее добрые воспоминания, но вот здесь он повел себя в точности так, как и полагалось чиновнику (ну, да что тут говорить, не был бы он таким, не стал бы главным редактором).
Я не буду далее излагать по порядку, что я делал, с кем встречался и о чем говорил. Это не имеет никакого смысла. Достаточно сказать, что значительную часть своего времени в пятницу вечером, а затем и в субботу, и в воскресенье я провел в разговорах с соседями, из которых я почерпнул ту информацию, которой поделился с читателями на предыдущих страницах своего романа. Так что мне остается лишь дополнить уже сказанное некоторыми, может быть, и не имеющими принципиального значения, но создающими общий фон и уточняющими некоторые детали, результатами своего «частного расследования» — я тогда еще вовсе не примерял себя на роль Шерлока Холмса, а просто был не в состоянии оставаться в неведении, оказавшись лицом к лицу с таким жутким и таинственным делом.
И первое, что, вероятно, следует описать, это похороны супругов Жигуновых. Они состоялись за день до моего приезда — в четверг. Организацию похорон и поминок взял на себя завод, на котором работал Жигунов, а когда-то и его жена. По-видимому, факт неслыханного богатства нашего «Старожила», изобличающий его как злостного махинатора и, скорее всего, как прямого ворюгу и расхитителя социалистической собственности, еще не был официально сообщен руководству завода. А потому хоронили его как одного из старейших работников, пусть занимающего небольшой пост, но тем не менее заслуженного и почтенного человека, одного из тех, чьими трудами и жив завод. Наверное немалую роль в том подчеркнутом уважении, которое звучало в официальных речах над гробом, сыграла и неожиданная трагическая смерть — помри тот же самый Жигунов в больнице от какой-нибудь обыденной болячки, вряд ли руководство завода так бы на нее отреагировало, — а при сложившихся обстоятельствах немногие выступившие (но среди них был и главный инженер) говорили чуть ли не о героической смерти на боевом посту. Всё было обставлено в лучших традициях: и гробы, обтянутые кумачом, и железные пирамидки со звездочками, и прощание с покойными родных (племянница Веры Игнатьевны с мужем приехали как раз ко дню похорон), близких (наши соседи и приятели Жигунова) и сослуживцев покойного, которых привезли на кладбище на двух небольших автобусах, и даже небольшой, из четырех человек оркестр, присутствие которого на похоронах вряд ли было бы по карману родственникам, а для завода — это плевое дело. Поминки тоже были организованы за казенный счет в заводской рабочей столовой в новом микрорайоне. Всё было достаточно скромно, без излишеств, но вполне пристойно. Многие из бывших на кладбище на поминки не пошли, но тем не менее собралось человек тридцать, если не больше. Конечно, в основном это были работники завода, трудившиеся под началом покойного Жигунова или где-то рядом, и между ними в качестве представителя администрации председатель завкома, что придавало всему мероприятию некоторое официальное значение. А среди прочих — племянница с мужем, наши жильцы в полном составе (исключая меня, ясное дело), жигуновские друзья-приятели Симон Петрович и Савелий Антонович — его постоянные партнеры по преферансу, о которых я писал во второй главе, еще кто-то. Савелий даже несколько теплых слов сказал о покойном и его жене, об их доброте и гостеприимстве. Что-то и племянница сказала о своей любимой с детства тете и ее муже. Но наши жильцы речей не говорили, помалкивали. Я их понимаю: не могла же Калерия высказать слова сожаления о Вере Игнатьевне и не упомянуть при этом ее мужа, а говорить что-то хорошее и уважительное о Жигунове ни у кого желания не было. Да это и не требовалось. Тон за столом задавали заводчане. Вся церемония длилась час или полтора и никакими происшествиями не сопровождалась. Хотя водки на столах было достаточно и даже с избытком, ни Виктор, относительно которого у Калерии были определенные сомнения, ни муж племянницы, чья физиономия внушала аналогичные опасения, ни явно закладывающие ребята-кладовщики под надзором председателя завкома своей нормы не превысили и тихо-мирно разошлись после окончания поминальной трапезы. Пусть даже они потом и добавили в своем кругу, но это уже их личное дело и к поминкам отношения не имело.
Следующее, о чем стоит сообщить читателям и что имеет близкое отношение к основной сюжетной линии, это некоторые, достигшие моих ушей — пусть крайне неполные (даже лучше сказать — отрывочные) — данные о ходе следствия.
Виктор был первым, удостоившимся внимания следователя, — его вызвали в среду, но из него мне мало что удалось вытянуть по поводу задававшихся ему вопросов. У меня возникло подозрение, что в круг интересовавших милицию вопросов входили и такие, которые касались прошлого этого нашего соседа и о которых Витя упорно не хотел даже упоминать. То ли он — дитя военных лет — состоял в юности на учете в детской комнате милиции (или как они там раньше назывались), то ли на чем-то попался со своей молодежной компанией (с этими самыми корешками) и проходил по какому-то уголовному делу, хотя дело до суда в его случае и не дошло (я почти что уверен, что сидеть Витя не сидел и даже под судом не был — скрыть такой факт ему было практически невозможно), то ли еще что-то подобное. Учитывая стиль Витиной жизни, его круг знакомств и его активную нелюбовь к милиции, предположение о существовании в его биографии эпизодов, которые некогда сводили его с этим учреждением, имеет, на мой взгляд, очень большую степень вероятности. Но один важный факт, говорящий о направлении усилий следствия, Виктор не скрывал и рассказывал о нем достаточно подробно: следователь дотошно выспросил у него всё, что касалось появления в квартире тети Моти и ее пророчества. Здесь у него не было причин что-либо утаивать и он, по его словам, всё как на духу выложил следователю. Спрашивали его и о ночевке в коридоре, повторяя те вопросы, на которые он уже отвечал по свежим следам майору Макутину при допросе в квартире. Но нам нет нужды возвращаться к этой теме, об этом я всё уже рассказал раньше.
Антон был в прокуратуре утром в пятницу. Когда мы с ним впервые встретились после моего приезда, он как раз пришел прямиком с допроса, но не обмолвился об этом ни словом. И я понял почему. Он не хотел рассказывать о своей тете Моте, а именно она была основной темой, интересовавшей следователя. Почти два часа он выпытывал у Антона: что она за человек? в каком родстве с допрашиваемым? как он ее нашел и зачем привел к себе домой? сколько раз он ее посещал и о чем с ней разговаривал? навещал ли ее кто-то еще кроме Антона? жаловалась ли она ему на кого-то или на что-то? И так далее и так далее. Ясно, что все эти расспросы окончательно вывели из равновесия Антона, и так себя неуютно чувствующего в общении со столь грозной организацией и перед лицом напирающего на него следователя, так что домой он явился в полной растерянности и в растрепанных чувствах. И несмотря на это и на явную потребность излить кому-то переполнявшие его сомнения и тревогу, он ни звуком не выдал мне своей постыдной тайны о тете Моте и ее предвещавших беду воплях. Лишь потом, когда он убедился, что я и без него знаю об их с тетей воскресном появлении в нашей квартире и о последовавших за этим событиях, Антон решился рассказать мне свою версию происходившего — «раскололся», так сказать. Но я не собираюсь передавать здесь его рассказ и его точку зрения на то, что случилось, всё это уже известно читателям — не имеет смысла еще раз повторять то, что я, со слов Антона, вплел наряду со сведениями, полученными от других соседей в описание прошедшего воскресного дня. Антон уверял, что точно такую же картинку он нарисовал в своих ответах на расспросы следователя. Но во время этого неприятного разговора в прокуратуре обозначился еще один — довольно неожиданный — поворот темы: как показалось Антону, следователь проявил особенный интерес не только к тому, каким образом Матрена оказалась в нашей квартире (это-то было как раз понятно и предсказуемо), но и к тому как она ее покинула. Допрашивающий Антона капитан выпытывал всяческие подробности того, как приехавшая сотрудница дома престарелых забрала с собой тетю Мотю. Его интересовало, когда это произошло, была ли приехавшая одна или с ней были и другие люди, потребовал детально описать ее внешний вид, спросил называла ли она свою должность, свои имя и фамилию, спрашивал, встречался ли с ней Антон в доме престарелых, не забыл спросить какого цвета был газик, на котором тетка увезла Матрену, и кто сидел за его рулем, выразил свое сожаление по поводу того, что Антон не обратил внимания на номер автомобиля, и даже спросил, в какую сторону свернул газик, выехав на дорогу (об этом Антоша тоже не смог ничего путного сказать). И эта уйма вопросов составляла лишь часть того, что хотел узнать следователь, — Антону показалось, что около трети всего допроса было занято выяснением деталей этого мимолетного, продолжавшегося всего несколько минут эпизода. Всё это следовательское рвение по выяснению того, что не имело никакого серьезного значения и никак напрямую не было связано с возвещенным тетей Мотей пророчеством, вызвало у допрашиваемого Антона впечатление какой-то непонятной (а может быть, опасной) милицейской игры. Он старался исправно отвечать на задаваемые вопросы и не запутаться в каких-нибудь мелочах, но у него постепенно нарастало ощущение абсурдности происходящего. «Что-то здесь не так, — думал он, — чего этот тип от меня добивается? В чем они меня могут подозревать? И что ему здесь вообще может казаться подозрительным, раз он так к этому прицепился».
Послушав Антона, я невольно с ним согласился. Действительно, поведение следователя выглядело довольно странным. К чему он клонил и что ему могло быть неясно? Если даже его почему-то заинтересовало, кто из сотрудников забирал Матрену и как это происходило, то не проще ли ему было выяснить это непосредственно в доме престарелых? Получалось как будто бы так, что он, вероятно, уже получил эти сведения, а на допросе Антона пытался найти какие-нибудь противоречия в показаниях двух участвовавших в этом мелком событии сторон, поймать кого-то из них на сокрытии истинного хода событий. Но какой в этом мог быть смысл? Дело-то с отъездом Матрены было совершенно пустяковым (по крайней мере, на мой взгляд), и зачем бы рассказывающим о нем, — хоть Антону, хоть той «старшей по режиму» — надо было что-то придумывать и давать ложные показания. Ничего не понятно. Оставалось только предполагать, что следователь знает, что делает, и что, возможно, это какой-то специфический профессиональный прием, имеющий свои — непонятные нам, профанам — цели.
Уже гораздо позже, в который раз перемалывая в голове ту информацию, которую я получил и от Антона, и от других своих соседей, я подумал, что целью такого следовательского зацикливания на внешне совсем незначительных деталях может быть простое запутывание допрашиваемого (и подозреваемого) человека, который заранее уже обдумал, как ему следует отвечать на те или иные вопросы, и приготовился твердо держаться избранной им линии. Переключение внимания на другие, на первый взгляд, совершенно безобидные подробности должно вызвать у скрывающего правду лица сомнения в правильности выбранной им оборонительной тактики и поселить в нем неуверенность (а вдруг я напрасно это рассказываю, вдруг в этом кроется какая-то непредусмотренная мною опасность), а отсюда и склонность к каким-то спонтанным, придуманным на ходу ответам, и следовательно, к появлению у следователя возможности поймать допрашиваемого на лжи и противоречиях. Помню, мне понравился такой выдуманный мною прием ведения допроса, хотя, как позже выяснилось, я совершенно произвольно приписал его реальному следователю — ничего подобного у него и в мыслях, наверное, не было.
Говоря о следователе, я должен здесь сказать (забыл раньше сообщить), что в субботу утром я позвонил по переданному мне секретаршей телефону, представился, напомнил следователю о его просьбе встретиться и побеседовать и договорился с ним о встрече в понедельник на 10 часов утра в здании областной прокуратуры.
Глава 11. Капитан, капитан, улыбнитесь…
Эту строчку, естественно, знают практически все. Но всё же для порядку — вдруг среди нынешней молодежи есть и такие, кто не сталкивался с этими словами и не узнает их, встретив в заглавии, и вдруг кто-то из них станет читателем моего романа — так вот для них (как бы исчезающее мало ни было количество субъектов, одновременно обладающих обеими этими характеристиками), на всякий случай, поясню: была такая песня из довоенного еще кинофильма «Дети капитана Гранта» (по Жюлю Верну). Сам я кино этого, правда, не помню, Наверное, я его видел — тогда фильмов было мало, и смотрели всё, что появлялось на экране, тем более, что фильм-то был детский, а их и вовсе было наперечет, — так что должен был я его посмотреть, но в памяти ничего не осталось. А вот песню (точнее какие-то ее кусочки) я невольно запомнил (и строчки отдельные и даже мелодию), поскольку много лет ее, как и другие песни из советских кинофильмов регулярнейшим образом передавали по радио — хочешь не хочешь, а запомнишь. Простенькая непритязательная песенка — музыка Дунаевского, слова Лебедева-Кумача (или что-то вроде этого) — что-то такое бодро-придурковатое, характерное для той эпохи, когда жить стало лучше, жить стало веселее. И эта строчка такая же — не надо искать за ней какого скрытого смысла, и попала она в мой роман только потому, что в этой главе я собираюсь рассказать о своей встрече со следователем прокуратуры капитаном Строгановым — причина не бог весть какая основательная, но, по-моему, достаточная, чтобы дать очередной главе такое название.