Птицы поют на рассвете
Шрифт:
Он скинул с себя плащ-палатку и расстелил на земле внутренней стороной вверх…
— Ну вот. — Петрушко расслышал, это Тюлькин произнес. — Сколько в тебе кил, Петрушко? — «Кил» нарочно сказал, чтоб насмешливей вышло.
Петрушко понял, но ничего не ответил.
— Передых захотел?.. — ехидничал Тюлькин. — Ловкий мужичок…
Михась сердито скосил глаза:
— Недоброй ты совести человек. Разве не видишь, болен он.
Из зарослей вышел Паша. Он оказался между Михасем, хлопотавшим возле Петрушко, и поспешно уходившим
— Еще хоть слово, — схватил он его за грудь. — Хоть одно слово — и прибью.
— Ты что, сдурел? — прикинулся Тюлькин, будто не понимал, чего тот хочет. — Отвяжись…
Показался Ивашкевич. Он двигался позади всех, замыкая отряд.
— Повезло тебе, дерьмо. — Паша окатил Тюлькина уничтожающим взглядом и, разжав кулаки, отпустил борта его плаща. Подошел к Михасю уже успокоенный, Тюлькина в мыслях его как не бывало.
— Кладись, — сказал Паша нетвердо стоявшему на ногах Петрушко и показал на расстеленную плащ-палатку.
Тот растерянно посмотрел на Пашу, потом на Михася, вид у него был страдающий и виноватый.
— Что возиться со мной? Та попробую идти.
— Пшел ты… — сплюнул Паша решительно. — Кладись, говорю.
— Свалишься, — тронул Михась плечо Петрушко.
Петрушко почувствовал, что все в нем глохнет. У него подогнулись колени, и он, без памяти, как срезанный, рухнул на плащ-палатку.
Михась и Паша подняли ее и, пробиваясь сквозь густо сомкнувшиеся ветви, медленно понесли.
24
Дожди прекратились. Холодные ветры приносили белые пушинки. Покружив в воздухе, они исчезали на глазах. Земля отвердела, палые листья стали жесткими, будто жестяные.
Лагерь жил обыденной тревожной жизнью. Группы уходили делать «тарарам», вели наблюдения за передвижением войск противника. Якубовский отправлялся на «почту» и возвращался с донесениями Петра, записками Алеся, Ивана. В условленное время Алеша Блинов принимал радиограммы из Москвы, передавал разведывательные сведения, потом шел в «секрет» сменять Хусто.
А Ирина — много обязанностей у нее. Дома, в Ленинграде, ей случалось разве лишь ходить в магазин. Мама, прибежав с работы, посылала то сахару купить, то масла, то крупы. Иногда Ирина помогала убирать квартиру, если не спешила в театр или к подруге. «Еще успеет хлебнуть б жизни…» — говорила мама. А здесь — и белье шила из парашютного перкаля, и стирала на весь отряд, и порядок наводила в землянках. Но самым трудным была кухня. В окошке стоял предутренний мрак, когда Ирина вставала и, надев стеганку, шла на кухню. И каждый раз мучилась: что приготовить — опять кашу, щи опять? «Ах, мама, ты так вкусно готовила. Чего только не придумывали твои хорошие руки… Присматривалась бы,
Ирина зажгла лампу. Постояла над ней. А думы все те же: кашу? Кашу с молоком? Коровы, которых пригнал Михась, давали мало молока. По кружке, по две каждая. «Сено же…» — коротко пояснил ей Михась. Он научил ее кормить, поить и доить коров. Одна, буроголовая, белобокая, с печальными, похожими на сливы влажными глазами, тоже тощая, с худым вислым выменем, давала литра два. «Ленинградка» — назвала ее Ирина. Но «Ленинградка» худела, худела, и Михась сказал: «Надо резать». Начнутся холода, и всех оставшихся коров прирежут. Это тоже Михась сказал. «Забот будет меньше. Возьмешь с мороза кусок мяса и кухарь себе…»
А холодина в шалаше! Ирина подняла лампу. Задетый ее дыханием серпик пламени, сверкнув на фитиле, заколебался, и бледно-желтый круг на потолке переместился вправо, потом влево. Мрак наползал вслед то с одной, то с другой стороны, мгновенно растекаясь по стенам шалаша. Она разгребла валежник, которым прикрыта траншея, внутри тоже обложенная валежником, и достала картошку. Есть у нее немного пшена. И кусок сала сберегла, мало ли что может случиться!.. Ах, была не была, приготовит кулеш с салом.
Кастусь влез на старую березу, снял с сука два больших куска присоленного мяса, топором разрубил на пне, притащил в шалаш.
— Ирка, бери.
Потом нагреб сухой хворост, поднес зажженную спичку. Хворост зарозовел, выбросил седое облачко и пошел гудеть.
Кастусь пошарил в карманах и вместе с соринками достал крупицы махорки, свернул самокрутку, ложкой вытащил уголек из костра и прикурил. Пряча цигарку в рукав, взял ведра и вышел. Он принес воду из родника, повесил на перекладину над огнем, подбросил в него дров.
— Зябко, зябко… — Неуклюже присел он на корточки — греться.
Ирина нарезала мясо, помыла и положила в ведра. Потом начистила и помыла картошку. Кончив, протянула к костру красные от холода руки. Она думала о Левенцове. Часа полтора назад ушел он с Пашей. Ей показалось, что голос у Левенцова простуженный. «Вдруг заболел? — испуганно подумала. Она смотрела на свои окрашенные огнем руки. — Холодина!.. Вдруг заболел?» Когда Кости нет возле нее, ей кажется, что с ним приключилась беда. Ирина не раз ловила себя на этой мысли.
Кипят ведра. Бурлит в них вода, будто ищет выхода. Уже и запах пошел, плотный и вкусный. Справиться бы, пока ребята не пришли. «Хорошо, черта Паши нет…» Тот вваливается всех раньше и, стоя на коленях, поминутно жадно приподымает с ведра крышки, заглядывает внутрь: эх, не готово еще… Да и Тюлькин такой же.
Рассвело. Ирина с котелком горячего кулеша побежала в землянку, в которой лежал больной Петрушко.
Петрушко съел несколько ложек и повалился на соломенную подушку. Он никак не мог согреться, хоть на него и набросили тулуп Кастуся.