Пять четвертинок апельсина (др. перевод)
Шрифт:
Хотя, конечно, риск был. Он сам как-то об этом обмолвился, когда мы с ним сидели на берегу реки. Если он совершит хоть одну ошибку – расстрела ему не миновать. Но когда он говорил об этом, глаза его сияли. «Попадаются только дураки», – с улыбкой утверждал он, потому что только дурак может позволить себе расслабиться и проявить непростительную беспечность, а то и чрезмерную жадность. Вот Хайнеман и прочие – типичные дураки. Когда-то, правда, он нуждался в них, но теперь понял, что спокойней и безопасней вести игру в одиночку. И все бывшие приятели стали для него просто помехой. Уж больно много у каждого слабостей: толстый Шварц, например, слишком ухлестывает за девицами, Хауэр чересчур много пьет, а Хайнеман вечно чешется и дергается, словно у него нервный тик, будто он первый кандидат в психушку. «Нет уж, – лениво рассуждал Томас, лежа на спине и зажав в зубах
– Вот, например, твоя щука, – произнес он задумчиво. – Разве сумела бы она так долго прожить в реке, если б все время рисковала? Она ведь питается в основном тем, что найдет на дне, хотя с такими зубищами ничего не стоит перекусить пополам любую здешнюю рыбу. – Он помолчал, выплюнул клевер и сел, глядя на воду. – Понимаешь, Цыпленок, она прекрасно чувствует, что на нее охотятся. Вот и затаилась в иле на дне, питаясь всякой гнилью и сточными водами. Там, на дне, куда безопасней. Оттуда спокойно можно следить за другими рыбами, поменьше, которые плавают ближе к поверхности; из своего логова она видит в светлой воде их брюшки, и стоит ей заметить, что какая-то рыбешка отклонилась в сторону, зазевалась, попросту устала или с ней еще что случилось, – и р-р-раз!
И он быстрым движением пальцев показал, как смыкаются на жертве воображаемые челюсти.
Я смотрела на него во все глаза.
– А от сетей и вершей она старается держаться подальше, ей отлично известно, как они выглядят. Другие рыбы бывают жадными, неразборчивыми, но эта щука хватать наживку не торопится. Она и ждать умеет, и о наживке все знает. Старую щуку на мормышку не поймаешь. Только на живца, да и то не на всякого. Нужно немалое умение, чтобы ее поймать. – Томас улыбнулся мне. – Мы с тобой многому могли бы у Старухи поучиться, Цыпленочек.
Ну, его-то, во всяком случае, я поймала на слове. И мы стали встречаться регулярно, раз в две недели, а иногда и каждую неделю; порой я приходила одна, но чаще вместе с Рен и Кассисом. Виделись мы обычно по четвергам у нашего Наблюдательного поста, потом уходили либо в лес, либо вниз по реке, подальше от деревни и от посторонних глаз. Томас часто вообще надевал штатское или прятал военную форму у нас в шалаше на дереве, избегая лишних вопросов. Если у матери начинала болеть голова, я вытаскивала узелок с апельсиновыми шкурками, чтобы она подольше не выходила из своей комнаты и не мешала нам общаться с Томасом. Во все прочие дни я вставала в половине пятого утра, до того, как настанет пора приступать к домашним делам, и шла удить рыбу, выбирая на берегах Луары самые темные и тихие уголки. Наловив мелочи, я оставляла ее в корзинках для ловли раков, и потом, когда появлялась возможность воспользоваться новой удочкой, ловила на живца. Удочку с насаженной на крючок живой рыбкой я закидывала не особенно глубоко, чтобы светлое рыбье брюшко только касалось воды; быстрое течение Луары так и завивалось вокруг нее. Этим способом мне действительно удалось поймать несколько щук, но все они были молодые, не длиннее локтя. Ну и ладно. Всех их я пришпилила к Стоячим камням рядом с водяными змеями, которые висели там с весны и уже успели превратиться в вонючие сухие полоски кожи.
Как и Старая щука, я выжидала.
10
Наступил сентябрь; лето подходило к концу, хотя по-прежнему стояла жара. Но в воздухе уже чувствовалось приближение осени, прежде всего благодаря пропитавшему все вокруг густому, болезненно сладостному, почти медовому запаху падалицы. Те августовские ливни здорово попортили урожай, и падалицы было необычайно много. Фрукты, что еще как-то держались на ветвях, были черны от ос, но мы все равно их собирали: мы не могли позволить хоть чему-то пропасть; если фрукты нельзя было продать в свежем виде, их превращали в конфитюр или в наливку, приберегая на зиму. Мать руководила процессом, выдав нам толстые перчатки и деревянные щипцы – такими щипцами раньше пользовались, вытаскивая белье из чана после кипячения; этими щипцами мы и подбирали с земли падалицу. Помнится, в тот год осы, чувствуя приближение осени и свою погибель, были особенно злыми и без конца жалили нас, несмотря на щипцы и перчатки, особенно когда мы кидали полусгнившие фрукты в чан с бурлящим варевом – будущим конфитюром или повидлом. Сперва это варево, собственно, и состояло наполовину из дохлых ос, и Рен, которая насекомых боялась и ненавидела, прямо-таки в истерику впадала, когда мать заставляла ее вылавливать шумовкой полумертвых ос и вышвыривать их подальше, за садовую дорожку, всю уже забрызганную сливовым соком. Живые осы бодро ползали по липким телам своих соплеменниц, что приводило Рен в ужас, но мать не проявляла к ней ни малейшей снисходительности. Она считала, что мы не должны бояться каких-то там ос, и когда Рен испуганно вскрикивала или даже плакала, мать заставляла ее подбирать с земли облепленные насекомыми сливы и выговаривала ей сердито и куда более резко, чем обычно:
– Не старайся казаться глупее, чем Господь тебя создал! Думаешь, сливы сами собой прыгнут в кастрюлю? Или, может, надеешься, что мы всю работу сделаем за тебя?
Рен тихо хныкала, пытаясь заслониться от матери и от хищных ос негнущимися руками; лицо ее искажала гримаса страха и отвращения.
А в тот день в голосе матери как-то слишком быстро появилась угроза, он напоминал жужжание разъяренной осы.
– Давай-ка делом занимайся, – сердито гудела она, – не то смотри наплачешься у меня!
Вдруг она с силой толкнула Рен прямо на груду собранных нами слив – сочившихся липким соком, полуразложившихся, казавшихся живыми из-за невероятного количества ос. Угодив в самую гущу этого жуткого, кишевшего насекомыми месива, Ренетт с визгом бросилась назад. Глаза ее были закрыты, и она не видела, как материно лицо исказила судорога гнева. На несколько секунд мать словно окаменела, затем схватила истерически рыдавшую Рен за руку и, не проронив ни слова, поволокла к дому. Мы с Кассисом только переглянулись, но пойти за ними не решились, догадываясь, чем это пахнет. Вскоре Ренетт заорала еще громче, каждый ее вопль сопровождал резкий звук, напоминавший выстрел из детского духового ружья. Понимая, что ей уже ничем не поможешь, мы, горестно пожав плечами, вернулись к прежнему занятию: стали собирать деревянными щипцами валявшиеся на земле подпорченные сливы и швырять их в бадейки, стоявшие вдоль садовой дорожки.
Вопли и звуки порки не смолкали довольно долго, затем мать и Ренетт вернулись в сад; мать держала в руках кусок бельевой веревки, которым только что «пользовалась». Обе тут же молча принялись за работу; время от времени Ренетт шмыгала носом и вытирала покрасневшие глаза. Вскоре у матери появились знакомые признаки надвигающегося приступа, и она ушла к себе, строго приказав нам собрать всю падалицу и дать будущему повидлу закипеть. Больше она никогда не упоминала о случившемся, а может, и впрямь все позабыла, но той ночью Ренетт без конца ворочалась и даже тихонько плакала; а когда она надевала ночную рубашку, я заметила, что все ноги у нее в красных рубцах.
Хоть эта порка была, безусловно, явлением из ряда вон выходящим, но все же далеко не самым необычным в той череде поступков, которые в ближайшее время предстояло совершить нашей матери, и все мы – кроме Ренетт, разумеется, – вскоре об этой порке забыли. У нас хватало и других забот.
11
В то лето я редко виделась с Полем. Во время летних каникул, когда Кассису и Рен не нужно было ездить в школу, он старался держаться поодаль, но с началом сентября и новой четверти стал появляться гораздо чаще. Мне Поль очень даже нравился, однако я опасалась их случайной встречи с Томасом, а потому частенько пряталась в кустах возле реки, выжидая, пока Поль уйдет, не откликалась, если он звал меня, а когда он, завидев меня издали, махал рукой, притворялась, что не замечаю его. И он, видимо, вскоре все понял и больше не приходил.
Поведение матери к тому времени стало совсем уж странным. После того случая с Ренетт мы настороженно следили за ней, взирая на нее снизу вверх, точно дикари на своего божка-истукана. Она и впрямь была для нас неким всемогущим божком, распределявшим милости и наказания, а ее настроение – то странноватые улыбки, то хмурые взгляды – служило нам чем-то вроде флюгера, указывавшего, как себя вести дальше. В сентябре, примерно за неделю до того, как у Рен и Кассиса начались занятия в школе, мать превратилась в чудовищную карикатуру на себя прежнюю, она впадала в бешенство от малейшей ерунды: оставленного возле раковины посудного полотенца, тарелки, забытой на сушке, пылинки на стекле фоторамки. Головные боли преследовали ее почти ежедневно. Теперь я прямо-таки завидовала Кассису и Рен, которые целый день пропадали в школе; к сожалению, наша деревенская школа была закрыта, а для того, чтобы вместе с ними учиться в Анже, я была еще маловата, туда я могла поступить только на следующий год.