Раквереский роман. Уход профессора Мартенса(Романы)
Шрифт:
— Но куда же они уехали? В Голландию? Во Францию? В Америку? Это-то я смею узнать?
— Я не знаю, смеете или не смеете, — сказала Филиппина. — Они уехали в Конго. Сразу после венчания. Из Зее-Брюгге. На маленьком пароходике, который шел прямо до устья реки Конго, в Бома. Я была на венчании и ходила провожать их на пароход.
— И где они сейчас?
— Никакого адреса Иветта мне еще не прислала.
— А вы пошлете мне ее адрес в Петербург? Сразу же, если получите?
— Нет.
— Почему?
— Прежде я напишу ей и спрошу, хочет ли она.
— Хорошо, — признался я, — это я понимаю. Но скажите, их отъезд — это ее идея или ее мужа?
— Конечно, Иветты.
— Но почему именно в Конго? Оно так мало цивилизованно и там чудовищный климат?! С двухлетним ребенком?! Это же неразумно!
Филиппина взяла новую сигарету и сказала насмешливо:
— Должна повторить: ваша забота о ребенке сильно запоздала, господин профессор.
Я это проглотил. Я не ответил. Я дал ей прикурить, и она продолжала говорить, затягиваясь сигаретой и прижимая локти в испачканных краской рукавах к груди, будто ей было холодно:
— А что касается Конго — это и я говорила Иветте. Что понимаю ее желание вырваться отсюда. Но почему бы ей не поехать в таком случае в Америку или куда угодно в другое место. Я не раз ей это говорила. Но Конго засело в ней, как какой-то гипноз.
— Она это никак не объясняла?
— Нет. Никакого разумного объяснения я не получила. Только какую-то бессмыслицу. Однажды она сказала, что грязь в реке Конго пахнет, как помет птиц, если их три года кормить маковыми зернами, и она хочет дышать этим запахом.
Я так никогда и не узнал адреса Иветты. Я ничего не предпринял, чтобы его узнать. Я больше никогда ничего о ней не слышал. И я даже не знаю, было это для меня страданием или облегчением. Фредерику теперь должно быть восемнадцать, скоро девятнадцать. Я не знаю, кем или чем он стал. Часто вспоминаю о его неизвестном мне существовании и вижу его то таким, то другим. Иногда это легкая волна тайной гордости, которая отрывает меня от земли, иногда же (и я не знаю, отчего меняется мое чувство) воспоминание о нем подобно удару плетью — не слишком резкому, не очень напористому, скорее уже теряющему силу…
Тчухх-тчухх — тчухх-тчухх — тчухх-тчухх — тчухх-тчухх…
А иногда мне кажется, что все это произошло не в моей теперешней жизни Фридриха Фромхольда или, теперь уже давно, Федора Федоровича Мартенса, а в том, моем предыдущем существовании Георга Фридриха Мартенса. Если в таком случае, как мой, вообще можно точно разграничить, что произошло в одной, а что в другой жизни…
В моей жизни Георга Фридриха с самого детства через отца и через ратманов города Гамбурга у меня были связи с Данией. Настолько тесные, что я даже знал датский язык. Владея гамбургским Plattdeutsch [127] , мне было совсем нетрудно начать болтать на нем. Не случайно позже, в 1814 году, Венский конгресс направил меня с миссией союзников в Данию. Убедить принца Фридриха отказаться от притязаний на норвежский престол (что мне неплохо удалось). Да, иначе не послали бы меня туда — да еще в такое время, когда, по мнению многих, я не годился для этого из-за приписываемой мне близости с Наполеоном, — не послали бы, если бы к славе о моей опытности не приплюсовывались мои давние связи с Данией. Именно они и склонили союзников в мою пользу. Но на почве этих связей я и раньше не раз бывал в Дании. В связи с чем? Уже не помню… Ну, например, давал датчанам советы во время повторного открытия юридического факультета при Копенгагенском университете. Это было так естественно, что они обратились в Гёттинген. И в последующие годы тоже.
127
Нижненемецкое
И первоначально эта история случилась со мной именно там, скажем, году в 1799-м. Уже не очень молодой гёттингенский профессор познакомился с выступающей в Копенгагене скрипачкой Стиной — пока Стина вместе с сыном и в обществе молодого рыбака по фамилии Мартенс не уехала из Изефиорда на остров Святого Креста, разрушенный губительным торнадо, — или что-то вроде этого…
Порой я спрашивал себя: но, может быть, со мной не произошло ни того, ни другого? Может быть, образы Стины и Иветты навеяны моими ненаписанными романами? Потому что время от времени мысль о художественном фабулировании и в самом деле то притягивала, то опять отпугивала меня — своей парализующей неограниченностью, подавляющей свободой, которые оно предоставляет по сравнению с эгоцентризмом монархов, утилитаризмом министров и ограниченностью юридического языка…
Роман Георга Фридриха Мартенса с кроноборгской Стиной мне помнится смутно. Совсем смутно, когда я сравниваю его с обжигающей и под слоем пепла пылкостью романа Федора Федоровича и Иветты. И все-таки я хочу сказать: девушки этих историй воплощают мою жажду неконвенциональности. Ибо я сам создал все на мастерском владении конвенциональностью. И втайне восхищаюсь, всегда восхищался отсутствием условностей в других. В тех случаях, конечно, когда оно не переходит приемлемых границ. Кати, ты ведь слышишь меня — я восхищался этим и в женщинах. Да, признаюсь, и в женщинах, хотя в тебе, при твоем слишком хорошем воспитании, этого так мало.
А вот и станция Пикксааре.
Вот и станция Пикксааре.
Пять минут поезд с пыхтящим впереди паровозом стоит перед низким желтым зданием станции. Одни сходят с поезда, другие садятся. На перроне смесь загорелых скул и светлых усов латышских и эстонских крестьян и лица молодых и пожилых женщин, выглядящих старше своего возраста. Их белые или черные воскресные платки повязаны так, что спереди, надо лбом, образуется острая арка, которая мне всегда напоминает церковные окна.
С севера, между полями, тянется к привокзальной площади дорога, и в конце ее, у самой станции, в тени стоит хорошо откормленная лошадь с медными бляхами на крупе, запряженная в нарядную одноколку. И тут же из здания станции на перрон выходят явно те самые люди, кто приехал к поезду в этой одноколке. Молодая женщина и старый мужчина. И мне доставляет удовольствие и приятную уверенность чувство, что долгое, изменчивое время, которое мне дано было прожить, множество встреч, выпавших на мою долю, и мой приметливый, от бога, острый глаз выработали у меня недюжинный опыт. Не боясь ошибиться, я могу определить тип человека, его сословие и многое другое, что за этим человеком стоит, во всяком случае в объеме достаточно простых делений, встречающихся здесь, в наших Лифляндии и Эстляндии.
Женщине около двадцати пяти, может быть даже меньше. Ибо у нее детское круглое лицо, но удивительно статная фигура. В ее движениях та плавная гибкость, а цвет лица так прозрачно матов, по которым определяешь молодую замужнюю женщину. На ней коричневый в бежевую клетку, весьма заметный костюм и коричневая шляпа с широкими кружевными полями, и, хотя эта женщина несколько неожиданно разнообразит мое представление о прибалтийских дворянских дамах Лифляндии, она, вне всякого сомнения, дворянка. Станция Пикксааре расположена так, что я не могу, конечно, определить, приехала ли она с какой-нибудь эстонской мызы — откуда-нибудь из Умпалу или Хольдре, или с латвийской стороны.