Раквереский роман. Уход профессора Мартенса(Романы)
Шрифт:
— Чтобы нам не нужно было хотя бы завтракать где-нибудь в корчме.
И мы поехали. В вагоне первого класса. Его немногочисленные пассажиры, принадлежащие преимущественно к самому зажиточному слою населения, были весьма изящно одеты и держались чрезвычайно высокомерно. Проходя мимо стеклянной двери нашего купе, они бросали на нас ничего не видящие взгляды, И принимали нас за кого угодно. За мужа и жену, отца и дочь, шефа и секретаршу, за любовников (все формулы неверны!). А мы сидели по обе стороны крохотного вагонного столика у окна и всю дорогу болтали. Что давние знакомые никогда не делают. И все же именно так, как это могут только давно знакомые. Бог знает о чем. Иветта рассказывала мне про их художника Винсента Ван Гога. О странном живописце (при этих словах мне вспомнились некоторые из его работ), тяжелая определенность картин которого якобы преследует
— Вы только представьте себе, какой вид должен оттуда открываться! С высоты трехсот метров!
Иветта засмеялась и сказала:
— Я не видела Парижа даже с обыкновенной высоты.
И я спросил чуть-чуть испуганно и вместе с тем чрезвычайно заинтересованно:
— А вы бы поехали?
Иветта покачала головой:
— Поездку в Кнокке я могу себе позволить. Для Парижа у меня нет денег.
Я воскликнул:
— Но послушайте, Иветта (и подумал: с моей стороны просто невероятно!), если я вас приглашаю…
Иветта сказала:
— Вы бельгиец. Я это чувствую. Но вы долго жили в России. Когда размах становится слишком большим, он перестает быть большим.
Хорошо. Я перестал настаивать на поездке в Париж, и мы заговорили о том, что видели из окна вагона. Иветта называла деревни, которые здесь, на серой осенней равнине Фландрии, были размером со средний город, они словно протягивали одна другой руку по соединяющим их шоссе, да так за руки и держались. И реки, которые были похожи на каналы, и каналы, которые были словно аллеи, вымощенные водой. А я описал Иветте — не помню, почему я заговорил об этом — я же никогда в ней не участвовал, — медвежью охоту в Тахкураннаском лесу… Тут мы с грохотом въехали в Саге du Sud [124] Гента и через десять минут с таким же грохотом выехали оттуда. Я наблюдал за собой и за тем, что меня окружало, и всерьез удивлялся: город, в котором я много раз бывал в связи с нашим Институтом международного права и моими арбитражами, этот город с его давно знакомыми красно-кирпичными и желтыми штукатуренными башнями и зданиями, насколько они были видны из окна вагона, вдруг показался мне далекой, чуждой, словно во сне скользящей мимо театральной декорацией. Настоящей, истинной, сущей была пьеса с двумя персонажами и непредсказуемым продолжением здесь, внутри вагона. И в этой пьесе моя визави, моя партнерша — самая подлинная из всего окружающего.
124
Южный вокзал (франц.).
Помню, я откинулся на сиденье и смотрел на нее. И должен признаться, наверно, ни раньше, ни позже я так ясно не ощущал существование другого человека как существование иного духовного и физического мира. Я приблизился к нему совершенно случайно. «Спасая жизнь», что позже казалось мне даже немного смешным. И сейчас этот мир здесь — эта белокожая и темноволосая изящная девушка. Другой, далекий, женственный, детский, вообще-то совсем чужой, вызывающий сочувствие, но мне, в сущности, не нужный, в сущности, противопоказанный, но неудержимо влекущий мир… Я подумал: суверенный и интересный, как чужая страна. Может быть, я думал, надеюсь, что думал: как маленькое суверенное государство, в отношениях с которым следует уважать права человека.
В Брюгге мы пересели на местный поезд и через три четверти часа сошли на станции Хести, где нас встретил продуваемый морским ветром серенький день.
Через деревню, претендующую на звание курорта, похожую на центр нашего Курессааре — именно такие там деревни и есть, — радостно запыхавшиеся от встречного ветра, мы сошли на берег. Остановились
Однако, продвигаясь по этому непривычно пустынному берегу, мы особенно много разговаривать не могли. Иветта шла впереди и время от времени оборачивалась через плечо, чтобы сказать мне что-нибудь, но морской ветер, который подталкивал нас сзади и сбоку, уносил ее слова. Так что я каждый раз ускорял шаг, догонял ее и просил повторить, она повторяла, и ее разлетающиеся волосы почти касались моей щеки, совсем прикасались к моей щеке.
Я шел то вслед за ее легкими шагами, то рядом, вдыхал огромный влажный простор и думал: зачем я, в сущности, сюда приехал? И зачем, в сущности, она сюда приехала? И почему совершаются такие поездки? И как соотносятся мои и ее причины и наши причины с обычными и общими причинами? Это были не столько мысли, сколько треплющиеся на ветру обрывки вопросов, на которые все рассеивающий ветер не позволял дать какой-то связный ответ. Время от времени я подходил к Иветте с подветренной стороны и говорил почти в ухо, что этот берег странно похож на мой, пярнуский берег. Только песок на моем берегу, по сравнению с этим, светлый-светлый. А море при такой погоде еще темнее.
Через четверть часа она остановилась:
— Подождите, пожалуйста. Прохладно. Я надену свитер.
Она сбросила накидку и хотела положить на песок. Я взял ее в руки. Очевидно, она не привыкла, чтобы за ней ухаживали. Она открыла корзину, которую я нес, и достала из нее завернутый в бумагу свитер, он был из голубой овечьей шерсти, неуверенно протянула его мне подержать и сняла костюмный жакет. Сквозь легкую тесную блузку обрисовывались ее груди, маленькие, очень естественные и дерзкие. Но она тут же натянула через голову свитер, и я помог ей надеть жакет. Волосы Иветты, раздуваемые ветром, и немного смущенное лицо были в вершке от меня. У меня уже поднялись руки, чтобы схватить ее за плечи, повернуть к себе и поцеловать в губы. Но я этого не сделал. Даже не знаю почему. Через двадцать лет уже невозможно сказать, что мне помешало. Солидность. Пиетет. Боязнь показаться смешным. Так или иначе, но одно мое «я» воспрепятствовало тому, чего жаждало мое другое «я». Мы пошли дальше.
Спустя час справа за дюнами и за зеленым овечьим пастбищем показалась деревня. Все такие же маленькие светлые каменные дома, среди них несколько побольше и двухэтажные, и крохотная церковь с тупой башней, а на вершине холма совсем пярнуские деревянные ветряные мельницы, только несравнимо огромные. Но в деревню мы поначалу не пошли. Она снова скрылась за дюнами. И тут же, немного подальше от воды, на вдававшемся в песчаные увалы зеленом мысу, стояла на четырех колесах купальная телега или, скорее, даже домик.
— Здесь хорошо, нет ветра, — сказала Иветта, — давайте тут завтракать. Вы уже, наверно, проголодались?
Мы устроились на двух деревянных сиденьях купальной будки перед прикрепленным к стене столиком. Иветта расстелила вынутую из корзины белую салфетку, поставила на нее две маленькие тарелки, положила ножи и вилки, стеклянную миску с салатом из креветок и несколько бутербродов с красным сыром. Я достал из дорожного мешка бутылку кислого сидра.
— A-а, — сказала Иветта и поставила на стол две маленькие глиняные чашечки. Такой хозяйственной деловитости я от этой изящной, как лань, девушки не ожидал, это было трогательно, я усмехнулся.
После завтрака Иветта с посудой в корзинке пошла к морю, все сполоснула и принесла обратно. Она сказала:
— Господин профессор, теперь я хотела бы оставить вас одного. Я схожу в деревню за моими красками и кистями. И моделями. И немножко поработаю. А вы будете мне рассказывать о Петербурге, или Париже, или о… как называется ваш город?
— Пярну.
— Да, о Пярну.
Через четверть часа она вернулась с красками, за ней следом плелось стадо в двадцать овец и пастух. Это был пятнадцати- или шестнадцатилетний коренастый деревенский парень, фламандец, от смущения и почтительности почти бессловесный, на плечах этот здоровяк нес маленький мольберт. С Дольфом, так звали парнишку, и Иветтой мы втроем передвинули будку туда, куда она попросила, и повернули дверью и ступеньками в сторону суши. Иветта выбрала двух белых и одну черную овцу, парнишка привязал их тут же на полоске зелени у прибрежного песка, а сам вместе с остальными овцами ушел. Иветта крикнула ему вслед: