Раквереский роман. Уход профессора Мартенса(Романы)
Шрифт:
После трех едва не удавшихся покушений и отчасти разоблаченных, отчасти сфабулированных охранкой заговоров нервы у императора были взвинчены до последней степени. Его нервозность переходила в панику, временами доходила, может быть, до грани безумия. Она проявлялась в приказах, хотя бы таких: окопать Зимний дворец рвом глубиной в сажень! И окопали. Официально велись канализационные работы. На самом деле искали подземный ход, будто бы прорытый под Зимним. Разумеется, чтобы подложить бомбу. В то же время государь все судорожнее придерживался своих обычных привычек, а нетерпимость его могла проявиться бурным взрывом. Упаси боже, чтобы кто-нибудь в эти месяцы посмел поблизости от него курить. Так это и случилось. В свободную минуту на дежурстве тот самый капитан разговаривал в помещении охраны Зимнего дворца с офицерами и курил папиросу. В этот момент в соседнем помещении защелкали каблуками, слышно было, как офицеры повскакали по стойке «смирно», и
По правде говоря, именно вскоре после этого во введении к лекциям по международному праву я выступил с моей идеей. С той самой, которую позже кое-кто назвал ядром моего учения. Сформулировал ее среди прочего материала. Изящно. Элегантно. Деликатно. И это словно бы не привлекло ничьего внимания. Если охранка и была в аудитории (наверное, была и, наверное, с обычным усердием конспектировала мои лекции), она тем не менее не усмотрела в этом ничего, кроме невинной научной импровизации. В последующие два-три года я повторял ее и отшлифовывал. И вплел ее, по крайней мере пунктирно, в иные концепции моей системы. Так что она стала органической частью моего теоретического курса. А потом, начиная с 1882 года, при Александре Третьем, Лорис-Меликове, Игнатьеве, Победоносцеве, Боголепове, при все более ужесточающейся цензуре, в обстановке русификации, погромов и полицейского террора, я это напечатал. В книге «Международное право цивилизованных государств», которую перевели на девять языков. Напечатал прямо как музыкальный ключ. Среди прочего. Изящно. Деликатно. Элегантно.
Задача предстоящего очерка развития международных отношений и права заключается не в изложении голых фактов и явлений международной жизни, не в перечислении всех войн, дипломатических переговоров, трактатов, имевших место между различными народами, начиная с древности до настоящего времени, но в характеристике идей, которые господствовали в данное время и определяли собою форму и содержание отношений между государствами и права, которое к ним применялось. Факты, по природе своей, преходящи и изменчивы; они часто являются результатом произвола или случая. Напротив, идеи, которые проникают известную историческую эпоху, которые лежат в основании всех фактов, ее наполняющих, дают возможность разобраться, найтись в огромной массе частных условий и обстоятельств, в которых развивалась жизнь как отдельного народа, так и всех народов в совокупности, принимавших участие в европейской политической системе. В этом отношении идеи играют роль таких же двигателей, рычагов права, действующего в международных отношениях в различные эпохи и периоды его существования, какими служат принципы, в смысле Монтескье, по отношению к формам и порядкам государственной жизни.
Внутренний быт и политическое устройство государств имеют, как сказано выше, могущественное влияние на характер международных отношений. Только зная внутреннюю жизнь страны и ее государственные учреждения, можно понять начала и правила, которыми она руководствуется в сношениях с другими народами. Настоящий очерк предполагает известными эти учреждения и эту жизнь. Но он указывает и постоянно имеет в виду неразрывную связь, которая существует между ними и взаимными отношениями народов во все эпохи их истории.
Наконец, основным законом всей истории международного права, выдающиеся черты которой будут представлены ниже, служит закон прогрессивного развития международных отношений. Он даст нам возможность связать и понять, как одно целое, отдельные явления, которые встречаются в ту или другую эпоху международной жизни, и самые эти эпохи и периоды, на которые мы разделяем ее историю. Ближайшим и непосредственным выражением этого закона является одно начало, которое проходит чрез всю историческую жизнь народов, именно — начало уважения человеческой личности. Степень признания, которое находит человек сам по себе, всегда определяет меру развития международных отношений и права в известное время. Если
Ну, мои критики могут сказать, да и говорили, что все это выражено у меня недостаточно ясно и что этого не столь уж и много… Кое-кто из этих критиков знают, а другие, естественно, не знают (как всегда, критики не знают и десятой доли дела), что устно, на лекциях, кое в чем я заходил намного дальше. Даже настолько далеко, что, объединяя мои напечатанные и высказанные мысли по этому вопросу и приведя их в систему, бесспорно получится:
Членом цивилизованного сообщества государств определенное государство является лишь в том случае и постольку, если и в какой мере неотчужденные права человека в этом государстве теоретически признаны и практически охраняются.
Определенное государство может быть морально и юридически членом международно-правового сообщества цивилизованных государств, а может стоять вне этого сообщества и культивировать свой собственный локальный государственный эгоизм.
То, какое место в моральном и юридическом смысле занимает оно, определяется не совершенством его парадов, дальнобойностью его пушек или толщиной брони его дредноутов.
Единственно подлинным критерием того, насколько серьезно должно относиться к определенному государству в международном масштабе, является объем, реальность и неприкосновенность самоосуществления человека в этом государстве.
Так позвольте же спросить всех, и в том числе господина Водовозова: разве установление такого критерия у нас в стране, при наших обстоятельствах, в наше время — разве это мало значит? В прежние годы, когда я вдруг вспоминал об этой своей идее, должен признаться, мне самому становилось страшно. От того, какую еретическую мыслищу незаметно для всех и почти что незаметно для самого себя я подкинул в наше время… И пугался каждый раз, когда мне давали понять или прямо говорили, что моя мысль замечена. Первыми были кое-кто из студентов, из более тщеславных. Например, Таубе. И этот субъект с внешностью регента церковного хора. Я имею в виду Водовозова. Сам по себе — интересная личность. Этакий скверно бритый, склонный пошуметь грубиян. Но при этом достаточно сообразительный. От его одежды разило дегтем архангельских лесов. Когда мы проговорили с ним около часа — о международном вексельном праве, если не ошибаюсь, и я поставил ему в матрикул «отлично», он сунул его в карман и сказал:
— А то, как вы, господин профессор, ставите на одну доску Россию и султанаты Саравака и Занзибара, должен сказать — просто гениально!
Когда я, подняв брови, взглянул на него, он счел нужным уточнить:
— Ну, то обстоятельство, что уважение к человеческим правам или пренебрежение ими вы объявляете мерилом всего. Вы же сами понимаете.
Я с улыбкой глядел ему в глаза. И был в одно и то же время и польщен, и раздражен, польщен и рассержен, как в таких случаях с нами неизбежно бывает. Я сказал:
— Господин Водовозов, к сожалению, у меня нет времени разъяснять вам, насколько произвольно ваше толкование. Но я надеюсь, что трудности, которые вы уже навлекли на себя, направят вас на разумный путь.
Трудностями я хотел ему напомнить, что он приехал на экзамены из ссылки и теперь, после экзаменов, должен, как положено, пойти в полицию, отметить свое разрешение на приезд в Петербург и через десять дней опять быть в Архангельске. Но он сделал вид, что не слышит или, по крайней мере, не понимает, и вышел, самоуверенно улыбаясь. Михаил Александрович Таубе гораздо тактичнее дал мне понять, что он видит в моем утверждении, скажем так, возможность толкования в направлении сравнения с Занзибаром. Может быть, с этого времени он и стал мне симпатичен. Но не только студенты на протяжении многих лет подходили ко мне с заявлением, что поняли меня. Конечно, среди зрелых людей заметившие слона встречались реже. Особенно редко в России. То есть они были, должны были быть, но их суждения до меня редко доходили. Потому что или это были разговоры в более-менее революционных кругах, искавших подтверждения своей общественной критике «даже в лекциях такого человека, как Мартенс»; или это было в той или иной мере враждебное брюзжанье на разных черносотенных попойках вроде такого: «Уж не считаете ли вы, что этот черт знает откуда выскочивший Мартенс не понимает, что он несет и о чем пишет?! Отлично понимает!»