Раквереский роман. Уход профессора Мартенса(Романы)
Шрифт:
Значит, мы на полчаса опаздываем. Значит, река, которую мы недавно переехали, была не Гульбене, как мне показалось сквозь дремоту, а предыдущая, названия которой мне почему-то не вспомнить. А станция, мимо которой мы сейчас пропыхтели, еще только Наускюла.
Стороннему наблюдателю могло бы показаться странным, если бы сквозь мою черепную коробку он увидел, как часто я возвращаюсь к нобелевскому вопросу. Но в данном случае, в самом деле, это не мое тщеславие, а — воля случая. Что из тех трех фатальных и давно умерших братьев двое, ставшие нефтяными магнатами, до которых у меня нет ни малейшего дела, напомнили мне сейчас третьего. Того, до которого у меня post mortem [107] , кажется, есть дело. Или будет.
107
После смерти (лат.).
Самому мне трудно решить объективно, в какой мере я жаждал и жажду премии этого динамитного мастера. Конечно, согласно моей только что возникшей компаративистской системе, — даже сверх меры. Ха-ха-ха-ха. Ибо по этому ранжиру выше меня никого бы и не было. Только дюжина мне равных. Однако по поводу пристрастности, лицеприятия при присуждении этой премии говорят и пишут все восемь лет. Все те восемь лет, что она существует. И что в то же время сама премия становится все более знаменитой. Это правда.
108
Разделяй и властвуй (лат.).
Ну, на слишком активную жажду получить эту премию, во всяком случае в настоящее время, я не расходую слишком много времени или фантазии. Ибо получу я ее когда-нибудь или не получу, зависит от очень уж многих совпадений, чтобы как-то на это влиять. Ну да. Скажем, чтобы оказаться серьезным претендентом в году икс, необходимо, чтобы в году икс минус один и еще в нескольких предыдущих годах совпало множество факторов. Например: арбитражи, куда меня пригласят руководить, должны достичь таких результатов, чтобы о них положительно отозвались крупные газеты мира. Если не о всех — практически это все равно невозможно, — то, по крайней мере, о некоторых. И при этом непременно так: если, скажем, «Times» говорит о моей деятельности положительно, то чтобы «Le temps» за то же самое на меня не нападали или, по крайней мере, молчала. Или наоборот. Et cetera. При этом я не могу быть судьей в таком арбитраже, где одним из спорщиков будет Норвегия.
Дальше. В году икс или икс минус один на Западе должны появиться некоторые мои книги. В солидных издательствах и лучше, если солидно, а не сенсационно. Излишняя сенсационность сделает их сомнительными в глазах комитета по премиям, склонного к академичности. Как бы автору ни был лестен взрыв интереса к его произведениям. Это произошло, например, в свое время с моей небольшой книгой о Средней Азии: «Россия и Англия в Средней Азии», Санкт-Петербург, 1880. С вызывающим мотто, заимствованным мною у Токвиля [109] : Je faut une science politique nouvelle a un monde tout nouveau [110] … Книгу я написал по-французски. Через несколько месяцев появились русский, немецкий и английский переводы. И тогда в Америке возник к ней такой интерес, что у издателя не хватило терпения дождаться прибытия парохода, который доставил бы книгу на английском языке из Англии. Мне до сих пор смешно: американцы заказали английский текст по телеграфу из Лондона! И получили! Не представляю себе, сколько должна была стоить телеграмма на сто страниц. И в течение одной недели книгу издали. Она поступила в продажу на две недели раньше, чем это произошло бы без помощи телеграфа. Однако теперь она, конечно, относится к тому разряду моих книг, о которых умные головы говорят — памфлетные труды. Пусть.
109
Ш. А. К. де Токвиль (1805–1859) — французский историк и политический деятель.
110
Для нового мира нужна новая политическая наука… (франц.).
Возвращаясь к Нобелевской премии. В-третьих, и это при существующем положении самое главное и совершенно не зависит от меня: в критический год и по меньшей мере на протяжении нескольких лет до того международное поведение России должно быть, по мнению Запада, то есть Англии, Франции и Америки, а следовательно, и Норвегии, «акцептабельно». А по мнению Германии и Австрии, терпимо. Если Россия в критический период предпримет военные или иные агрессивные шаги, то надежды российского интернационалиста на премию вылетят в трубу. Полетят вверх тормашками не только в случае, если он выступит в защиту поступков своего правительства. По и в том случае, если будет по этому поводу хранить молчание. Разумеется, его шансы в Христиании сразу же поднялись бы, выскажись он против опасных для мира шагов своего правительства. И опять же, не все равно как, а умеренно, академически, чтобы не испугать норвежцев,
Первая премия, которую они дали в 1901 году, не могла выпасть России. Принципиально. Хотя за пределами этого конъюнктурного обстоятельства мои шансы уже тогда были очень приличны. В девяносто девятом на первой мирной конференции в Гааге я руководил вторым подкомитетом, и, несомненно, этот участок в работе конференции был самым плодотворным. Тем не менее Толстой не получил литературной премии, а мне не дали премии мира. Ее поделили между Дюнаном и Пасси. Должен сказать, из этих двух первый всегда интересовал меня больше всех лауреатов. Интересовал и раздражал. Потому что из всех них он самая необычная личность. Из состоятельной буржуазной семьи. Женевец. Деятель христианского союза молодых людей, немножко литератор, потом вдруг не лишенный фантазии делец в Алжире, почти колонизатор, почти плантатор, если желаете, во всяком случае, миллионер. Его оборотный капитал в компании землепользования составлял будто бы сто миллионов франков. Пока он не поехал по делу о получении права на воду для земель своей компании и не стал добиваться аудиенции у императора Наполеона Третьего. Император находился в военном походе в Италии. Дюнан погнался за ним. Страсть к наживе делает его нечувствительным к военным опасностям. В конце июня 1859 года где-то южнее озера Гарда он догоняет французскую армию и попадает прямо в сражение под Солферино. И он видит своими глазами, что такое это самое кровавое сражение столетия изнутри. И каковы его последствия: отчаянный хаос на поле сражения, крики раненых и умирающих, об облегчении страдания которых никто всерьез не подумал. В 1862 году Дюнан в маленькой брошюре излагает идею создания Красного Креста. И эту личную идею, родившуюся из личного переживания, осуществляет как международный фактор: двадцать второго августа 1865 года двенадцать государств подписывают Женевскую конвенцию Красного Креста. Конечно, чтобы дело двинулось, Дюнану пришлось потратить несколько миллионов. Но он фантазирует дальше. Он пишет книгу «Об универсальном и международном объединении для пробуждения Востока» и вторую — «О Международной и универсальной библиотеке». В 1872 году он созывает в Женеве международную конференцию, цель которой — создание «Союза универсального порядка и цивилизации». Но среди прочих там же обсуждались вопросы, которые стали существенными в моей дальнейшей работе: вопрос о международном урегулировании содержания военнопленных и решение споров между государствами путем арбитража. К счастью, уже в тот раз я сам был в Женеве. Потому что господин Дюнан и его Красный Крест за восемь лет стали делом, достойным внимания. По командировке нашего министерства иностранных дел я находился в Париже, узнал там о конференции Дюнана и по собственному почину поехал в Женеву. Так что господина Дюнана я видел своими глазами и слышал два его выступления. В доме какого-то общества, где это у них происходило. По виду это был симпатичный, с растрепанной шевелюрой и сияющими глазами господин, ревностный и рассеянный тип донкихота. В кулуарах мне говорили, что отношение к нему в то время уже совершенно переменилось. Ему подобные идеалисты пели ему осанну, но политики и представители деловых кругов знали, что его песенка спета. Потому что к тому времени он уже окончательно обанкротился. Через несколько лет, в 1875-м, если не ошибаюсь, его изгнали из женевского общества. И он исчез из Женевы. Пятнадцать лет он жил бог знает где и бог знает на что. В то время, когда другие, и в том числе я, развивали и пропагандировали идеи его конвенции о военнопленных и о международном арбитраже. По слухам, он жил в то время совершенно нищенской жизнью. Он будто бы сам говорил (но в какой мере можно верить его словам), что он замазывал чернилами проношенные места на костюме, чтобы они казались черными, а воротничок мазал мелом, чтобы грязь становилась белой, и спал под открытым небом.
В 1890 году он появился в Гейдене, маленькой швейцарской деревне. Местный учитель обнаружил его и сообщил всему миру, что создатель Международного Красного Креста жив. Но что мог мир предпринять, если он был болен, если он лишился рассудка… Дюнана поместили там же, в Гейдене, в больницу, в двенадцатую палату, и оттуда он больше уже не вышел. Даже когда через девять лет ему сообщили, что он признан самым заслуженным борцом за мир во всем мире. Даже когда ему объяснили, что теперь он опять, ну, не миллионер, однако богатый человек. Он не вышел из своей комнаты и, насколько мне известно, сидит в ней по сей день. Говорят, он составил завещание, по которому его премию следует разделить между филантропическими учреждениями в Швеции и Норвегии, а его самого похоронить на Гейденском кладбище sans aucune honoration tout simplement comme un chien [111] .
111
Без всяких почестей, просто как собаку (франц.).
Фредерик Пасси совершенно противоположный тип. Чрезвычайно солидный, чрезвычайно последовательный, чрезвычайно старательный. Серьезный ученый, член Французского института. В этом отношении немного похожий на меня. И помимо того, громыхающий оратор. Что мне не дано. И в то же время душа Союза парламентов. Следовательно, организатор, что мне еще менее присуще. Ну, в духе нашей компаративистской психологии я вполне мог бы добавить: Пасси по сравнению со мной более красноречив, но у меня более оригинальный ум. Однако французское движение за мир, по мнению Скандинавии, было все же гораздо реальнее, более достойно доверия, чем русское. Пусть они говорят что хотят, но думают они при этом большей частью одно и то же: о каких мирных идеалах можно говорить в самодержавном государстве! И тут уж ничего не поделаешь. Так что Дюнан и Пасси. И тогда наступил 1902 год.
Ну, точно я не знаю, как происходило дело. Правда, кое-что слышал. Не буду отпираться, меня постигло тогда самое смехотворное разочарование, которое я когда-либо испытывал. Какое едва ли с кем-нибудь еще на свете случалось. Я давно знал, что моя кандидатура представлена. И вот пришла телеграмма. И послана она была не кем-нибудь. Бог мой, не доброжелательным дамским клубом сплетен. Ее отправил Эммануил Юльевич Нольде. Мой друг самый верный. И опытный политик. Один из наиболее критических и хорошо информированных людей. Из Гааги. Где он в то время находился и куда прежде всего поступает информация.
В том году я случайно в такое позднее время поехал в Пярну. На грани осени и зимы 1902 года. В одиночестве собраться с мыслями в старом доме на Садовой улице. Николь посчитал прибывшую из Гааги телеграмму срочной и переслал ее мне в Пярну.
Помню, я получил телеграмму в послеобеденных сумерках — земля была еще черной, но с низкого неба летели пепельные снежинки — в той же комнате с голубыми обоями, где я вчера читал пасквиль Водовозова. Я стоял возле сильно ободранного письменного стола на выточенных ножках. Это был стол моего отца, купленный им в Аудру на первое жалованье приходского учителя. До того, как его, не знаю за что, уволили. Тетя Крыыт, несмотря на свою крайнюю скупость, сохранила стол, и перед ее смертью я откупил его за десять рублей. Стоя у этого стола, я вскрыл телеграмму: