Раквереский роман. Уход профессора Мартенса(Романы)
Шрифт:
Утром, часов в девять, когда, уже одетые, мы сидели за столом, завтракали тем, что было в принесенной мной коробке, но мы оба, да, я признаю, и я тоже, еще не совсем пришли в себя после того, что между нами произошло, в дверь позвонила подруга Иветты. Маленькая смуглая девица, намного старше Иветты, тоже художница из соседней мансарды. Увидев меня, она удивилась и хотела удалиться, что, по-моему, было бы единственно правильно, но Иветта пригласила ее войти. Не бог весть как настойчиво, но так, что дружеское любопытство смогло взять верх. Щебечущая, уже почти тридцатилетняя Филиппина Мёнье (ее фамилия, наверно, намного позже дошла до моего сознания) целый час раздражала меня своим присутствием. И я опять удивился поведению Иветты. Она не хвасталась мною, этого не было. Но мое инкогнито, которое я охотно сохранил бы, она сразу же раскрыла:
— Филиппина, это профессор Мартенс из России. Юрист. Он здесь на международном конгрессе.
— Ой, как интересно!
Хм. Что интересного
— И так неожиданно, что иностранные профессора бывают в таких мансардах…
— Жизнь вообще игра неожиданностей, мадемуазель. Я это испытал здесь, пожалуй, самым неожиданным образом.
Моя одежда была уже в безупречном порядке, но полунеглиже Иветты, и ее распущенные волосы, и наш утренний тет-а-тет у внимательной пришелицы не могли оставить никакого сомнения в том, что все это значило. Когда гостья ушла, Иветта сказала:
— У меня никогда не было от нее тайн…
И должен сказать: к счастью, у нее и дальше не было тайн от Филиппины. Или к несчастью, кто может сказать.
Я остался в Брюсселе еще на неделю. Это была мальчишеская, почти самозабвенная неделя. Ни до, ни после подобных у меня не было. Я постоянно помнил о своей служебной и семейной ответственности; поручения, обязанности, связи, люди — все это было все время на виду. Но отделено от меня словно бы стеклянной стеной. Всерьез я, конечно, не собирался совершить в своей личной жизни какие-нибудь решительные перемены. Однако, фантазируя, в какие-то мгновения я представлял себе: я уехал из Петербурга, скажем, в Гент. Именно в Гент. Наш Институт международного права послужил бы мне предлогом и дал бы возможность. И в Бельгии я сразу нашел бы профессуру по международному праву. Да и во Франции. Если не в Париже, то в Лилле; во всяком случае, там с позапрошлого года существует университет, и они бы, разумеется, гордились мною. И от Гента это было бы совсем близко. Я помог бы Иветте поступить в Антверпенскую художественную академию. Я нашел бы пути. А в Генте, в этом спокойном, хорошо обустроенном городе, у нас была бы квартира. Где-нибудь в районе их удивительно красивого Цветочного рынка. Или в пригороде… И мы были бы, как это называется, — счастливы. Хм. Но долго ли? Нет, нет, об этом не стоит даже думать. При моей семейной, общественной и государственной связанности. Разве я похож на скандалиста?! Но какой бы скандал это вызвало! Конечно, такие и еще худшие не раз происходили. Но чтобы нечто подобное совершить, нужно еще гораздо больше потерять голову, чем я сейчас, гораздо больше, чем я по своей природе способен.
Так или иначе, но больше чем неделю мне было абсолютно невозможно оставаться в Брюсселе. Потому что отдел личного состава министерства просвещения, который следил за профессорскими командировками, совершаемыми даже и по воле императора, был весьма педантичен.
Утром своего последнего дня в Брюсселе, уйдя от Иветты, я отыскал давно знакомого адвоката Шарля Робе.
Этот понятливый и тактичный человек годами вел многие гражданские дела нашего Института международного права, я был уверен, что он подходит и для моего личного дела. Я вручил ему банковский чек на пятьсот золотых рублей, или примерно две тысячи золотых франков, и просил его обеспечить, чтобы каждый месяц первого числа его бюро посылало мадемуазель Иветте Арлон почтовый перевод на сто франков. И сказал, что отчет за отправленные деньги посылать мне в Петербург не нужно. Я тут же написал и положил в конверт записку, какую просил послать вместе с первым денежным переводом. В записке стояло: «Дорогая Иветта, думаю о Тебе с любовью и благодарностью. Пусть Твои повседневные заботы будут чуточку меньше с помощью этой малости. До свидания. Твой Ф.». Потому что за эти две недели я понял: вопрос, на что жить, был для Иветты весьма серьезным. Иногда она получала немного денег из Ла-Панн от матери. Столь же нерегулярно и скудно было то, что она зарабатывала случайной продажей своих картин.
Неделю назад я покинул посольство, поселился недалеко от квартиры Иветты в пансионе Эттербёк и организовал так, чтобы из посольства меня не пришли провожать. Ибо иначе Иветта не могла бы прийти вечером на перрон Гар дю Норд, чтобы поцеловать меня на прощание у двери вагона и помахать сквозь удаляющееся мокрое от дождя вагонное окно. А так она пришла. И была в том самом своем единственном костюме цвета морской воды и желтых сапожках, бледная, тоненькая, черноволосая девушка: чужая и своя, своя и чужая, я чувствовал: чужая или своя в зависимости от того, как я решу. Под железной крышей перрона при ярком свете газовых огней она поцеловала меня долгим поцелуем, но без драматизма, так, словно была моей женой. Поскольку она ею не была, я испытывал двойную благодарность.
Мы уже условились, что писать будем друг другу только в случае крайней необходимости. Я ей — домой. Она мне — на адрес моего друга и коллеги, молодого барона Нольде, в дискретности которого у меня не было сомнений. Это было тем проще, что я мог заверить Иветту: в июне будущего года я непременно опять буду в Брюсселе. Да, она поцеловала меня долгим поцелуем. Я помню, сначала глаза у нее были закрыты.
Тчухх-тчухх — тчухх-тчухх — тчухх-тчухх — тчухх-тчухх…
Болотистый лес с просеками, с порослью по обе стороны полотна. Ага-а, скоро станция Пикксааре. Но я хочу закончить эту историю еще до нее. Историю, у которой для меня нет конца, хотя все отъезды в чем-то окончательны.
Я не поехал на следующий год в Брюссель. Просто не смог этого сделать. С начала июня до начала осенней работы в университете я находился в императорских командировках в Вене, Риме и Афинах. Оттуда в конце августа я написал Иветте, что приеду в следующем году. А когда я осенью вернулся в Петербург и когда выяснилось, что у Бориса Эммануиловича нет для меня ни одного письма, душа моя успокоилась. Ведь это значило, что с Иветтой ничего плохого за это время не случилось. Как бы там ни было, мое душевное состояние при воспоминаниях о наших общих минутах — то их утешительное потускнение, то радующая и пугающая свежесть, — все это слишком широкая и расплывчатая тема, чтобы сейчас о ней думать. Должен признаться, и следующим летом девяносто первого года я не смог поехать в Брюссель. Хотя находился недалеко от него. В июне и июле с Кати и детьми в Баден-Бадене, как обычно время от времени летом. На «Вилле Тур», в старом изысканном, но разрушающемся доме, наверху, на склоне долины реки Оос. Отец Кати купил этот дом, по-моему, с размахом, превышающим его возможности, и пытался содержать его в порядке. Чтобы семья или кто-нибудь из ее членов могли проводить там несколько летних недель. Ну да, самые аристократические, самые полезные водяные источники в Германии и самая блестящая летняя публика. Это правда. Я бывал там несколько раз, и там родилась наша Эдит. Но для меня это место было не столько для отдыха, сколько для работы. Наверху, в моей рабочей комнате с овальным окном (какой вид на горные склоны!), мне особенно хорошо удавалось сосредоточиться на работе. В свое время весь новый проект консульского устава я составил там в течение недели. Но тогда, летом девяносто первого года, именно в Баден-Бадене, как это ни глупо, мне стал очень сильно докучать мой ревматизм. И ты, Кати, сама посоветовала мне для перемены поехать в Бад-Наугейм на соленые ванны. А это было еще на двести верст ближе к Иветте… И я решил поехать. Но тебе, Кати, я сказал — помнишь? — может быть, формально, может быть, мимоходом, но сказал: «Кати, поедем со мной». До сих пор не знаю: из вежливости и в надежде, что ты предпочтешь остаться в Баден-Бадене и я смогу побывать у Иветты в Брюсселе. Или именно в надежде, что ты поедешь со мной на ванны и я не смогу поехать в Брюссель… Так или иначе, но ты поехала со мной, и поездка в Брюссель оказалась невозможной.
На самом деле я мог бы так устроить, чтобы Кати на несколько дней осталась на ваннах без меня, и под каким-нибудь предлогом съездить в Брюссель, но я не стал этого делать. Почему? Ведь прелесть Иветты продолжала меня пленять. Однако в ней уже не было первой свежести. Может быть, мое самолюбие задевала ревность (может быть, я намеренно сам себя этим задевал), но я не мог не считаться с возможностью, что, приехав к Иветте через два года, могу оказаться в смешном положении. Это первое. Второе. Бог его знает, наверно, чувствовал, что моя верность Кати, хоть я ее и нарушил, внутренне нужна мне. Должно быть, примерно так же, как лояльность к власти, которую я, несмотря на всю мою критичность, сохранил по отношению ко всем трем императорам.
Я поехал в Брюссель поздним летом 1892 года. Сделал круг, возвращаясь из Ирландии, с торжеств по поводу трехсотлетия Дублинского университета.
Я оставил чемодан в том же пансионе Эттербёк, где я останавливался три года назад, и то обстоятельство, что моя комната была свободна, показалось мне искушающим и заманчивым предзнаменованием. За домами на противоположной стороне улицы в том же парке Леопольда зеленели липы, на которые я смотрел три года назад, стоя у этого же окна, руки в карманах и раскачиваясь на пятках, и то ли играючи, то ли всерьез шептал: быть или не быть — остаться или нет? Итак, я поставил чемодан и сразу вышел на улицу, купил букет роз и быстро пошел к Иветте. Помню запах аптекарского магазина на ее лестнице, меньше всего будуарный дурман, скорее запах свежести и чистоты, мяты и лаванды пробудил в моем сознании полузабытое очарование там, наверху, родившейся удивительной близости.
Скрежет дверного звонка был мне так знаком. Но лицо, которое показалось из полуоткрытой двери, было абсолютно незнакомо: шестидесятилетний еврей в черной коленкоровой хламиде, выпачканной красками.
— Мадемуазель Иветта Арлон? Она переехала. Давно ли? Ой, уважаемый господин, что значит давно?! Для огня это одна минута, для капли воды — час, а для камня — десять тысяч лет. А мадемуазель Арлон — да, да, уже порядочно. Я живу тут два месяца. До меня жил один немец, тоже два месяца…
— А здесь, рядом, мадемуазель Мёнье, она еще живет тут? — спросил я нетерпеливо.