Ранний снег
Шрифт:
Три раза в день нас будит конюх: рано утром на завтрак, в полдень на обед и вечером на ужин. Он кричит:
– Эй, девки, вставайте, а то с голоду поколеете! Да медалями не трясите, а то завалятся в сене, тады не найдешь...
Женька сонно ворчит:
– Отойди. Не шуми.
– Но-но, вставайте! Мне давно уж приказано вас побудить.
Мы нехотя поднимаемся, идем к колодцу. Ополаскиваемся, чтобы хоть немного смыть с себя липкий, въедливый сон, и бредём в военторговскую столовую. Там, не разбирая, вяло жуём что подадут - и снова на сено, под мирно плещущий
– Да что это с вами, братцы? Вы, часом, не заболели?
В дверях конюшни сам начальник политотдела, полковой комиссар Николай Николаевич Варичев - высокий, стройный, с мясистым лицом, тонким носом, с пронзительными небольшими глазами. Он ещё очень молод, безрассудно отважен и всегда весел, бодр.
Мы в резерве политотдела армии. Только что после выпуска. Ещё наши новенькие кубари в пехотных малиновых петличках не потрескались, не обкололись. Ещё эмблемы - две скрещённые винтовки на фоне мишени - удивляют нас самих не меньше, чем окружающих. Ещё спится с устатку так сладко, легко, что даже не тянет в столовую после курсантской похлебки. Ещё сами собою косятся глаза на медали на груди, когда расстегиваешь шинель, - так они непривычны, эти серебряные кругляшки за Рузу и Можайск, догнавшие меня и Женьку бог знает где, в новом звании, в новом качестве; на другом направлении фронта.
Варичев ковыряет носком начищенного сапога мокрое сено, смеётся. Шинель на нем распахнута. Под шинелью на тонком ремне, немецкий трофейный маузер в деревянной колодке. Больно молод, щеголеват наш весёлый начальник.
– Много спать - мало жить! Что проспали, то прожили!
– говорит он, разглядывая с усмешкой меня и Женьку.
– А у нас бессонница, - виновато бормочет опухшая Женька, вылезая из сена.
– Спим, спим и ничего не видим во сне.
Николай Николаевич смеётся.
– Вот что, девочки, - говорит Варичев.
– Собирайтесь, умойтесь. Сейчас получите назначения. Из дивизий люди приехали. Вместе с ними и к месту...
– Мы готовы! Сейчас...
В большой комнате шумно, людно, накурено. Здесь начальники политотделов стрелковых дивизий и корпусов, их заместители, помощники по комсомолу. Нас с Женькой разводят по отдельности в разные стороны и представляют каждую своему будущему начальнику.
Мой, Шокольский, бел лицом, черен волосом, с напомаженными усами, закрученными в шнурок. За плечами роскошная чёрная бурка. Его чёрные, круглые, птичьи глаза умны. Он спрашивает у Варичева:
– Так это та самая, Николай Николаевич, что сказала: «Вот сяду здесь у вас в кабинете и, пока не отправите на передовую, никуда не уйду!»?
– Да, да. Эта самая. Познакомься. Тут их две таких, неразлучных.
– Очень, очень приятно!
Шокольский тычет коротким пальцем в свою звенящую от орденов и медалей грудь.
– Так, значит, ко мне в дивизию? Комсоргом полка? Очень рад!
– Очень рада, - говорю я.
О чём мне ещё и мечтать?
Дивизия генерала Бордятова, где Шокольский начальником политотдела, прославлена на всю армию. Это сибирские стрелки. Не хуже, чем гвардия.
Мы прощаемся с Женькой.
Она говорит:
– Спасибо тебе, Шура, за все! Если бы не ты, наверное, я и сейчас ещё строила бы мост на Вазузе. Дай-ка мне свой адресок. А то уедешь, когда ещё встретимся.
Она вынимает из кармана гимнастёрки блокнот и что-то роняет на пол вместе с бумажками. Какой-то конверт без обратного адреса. Мне кажется, на нем почерк Бориса Банина. Впрочем, может быть, мне это только кажется? Затем падает фотография. Я не вижу лица, но по формату, совсем нестандартному, она точно такая же, как у меня в партбилете, между листками. Женька быстро наступает на неё сапогом.
– Шура, милая, что бы со мной ни случилось, верь мне. Я всегда тебе друг! Ты мне веришь?
– говорит она торопливо.
– Странный вопрос!
– Жизнь, она любит ставить перед человеком много странных вопросов, - философски замечает Женька.
– Ну, до встречи! Желаю удачи!
– Желаю удачи!
– отвечаю и я.
Вот где я промахнулась!
Мне бы взять наклониться и поднять с пола упавший квадратик фотографии, и, кто знает, какой краской стыда залилось бы лицо моей давней подруги. А мне стало стыдно - не за себя, за неё. Я её пожалела...
3
После госпиталя и прогулок на Шане хорошо наступать!
Наступает весь наш Западный фронт.
Вчера вечером был отдан приказ, и полки генерала Бордятова уже к полуночи были на марше. Они двигались по осклизлым снежным дорогам всю ночь, где вброд, а где вплавь, утопая по пояс в талой воде. Временами накрывал мелкий дождь. По небу брели лохматые тучи. На ухабах колеса пушек утопали в разжиженной глине по ступицы. Визжа, буксовали на пригорках машины. Но всё двигалось, шагало и ехало в каком-то отчаянном ожесточении.
В кузове перегруженной полуторки я миную Макашино.
Опёршись о кабину машины, я стою на узлах во весь рост и дрожу от дождя и холодного ветра. Серое утро чуть брезжит над лесом, в котором мои товарищи по Старой Елани в окружении сражались и погибали. Здесь отстреливалась от фашистов Марьяна. Здесь она на привале, наверное, заходила по щиколотку в коричневую жижу болота, зачерпывала котелком воду и, оборачиваясь назад, кричала Ивану Григорьевичу: «А чай-то прямо с заваркой!»
Я так явственно себе представляю её, что на миг закрываю глаза.
Я не знаю теперь, где Марьяна жива ли она.
Дорога поднимается в гору, затем, извиваясь, сползает в долину. Отсюда, с нагруженной машины, мне видны на обочинах чужие подбитые танки с белыми перекрестьями на боках, искорёженные снарядами, с разорванными траками. Вот разрушенная снарядами мельница. Наверное, была вражеским наблюдательным пунктом. Вот чёрные трубы сожжённых деревень. А на самой обочине дороги сложенные штабелями круглые, словно хлебы, немецкие противотанковые мины и надписи на фанере: «Minensperre». И опять: «Minensperre».