Рай в шалаше
Шрифт:
— Она милая женщина.
— Да, но ребята туда ехали не затем, чтобы любоваться перезрелыми прелестями. — И поймав Танин укоризненный взгляд: — Виноват, грешен, мадам уговаривала меня ехать вместо нее.
...Далее следует рассказ о любимом его третьем курсе. Вчера у них была вечеринка в общежитии, пригласили Цветкова, оказалось, стройотряд курса ездил в Мордовию, строили свинарник, все чин по чину: сами каркас возводили, сами цемент замешивали, начальник, комиссар, бригадиры... Директор совхоза благодарность университету прислал.
— Ты знаешь, — изумляется Костя, — привезли по тысяче рублей на брата. И это за сорок пять дней.
...Он изумляется, и ему глухим, напевным басом согласно поддакивают водопроводные трубы, и тонко звенят оконные стекла
...Таня рассказу о деньгах, привезенных третьим курсом, тоже удивляется, действительно большие деньги. Костя докладывает подробности: как принимали его ребята, как они изменились за лето, степенность появилась, уверенность, на лекциях десятка два магнитофонов крутится, купили на заработанные деньги, и как приоделись, неузнаваемые стали! И на такси его домой отвезли, не дав расплатиться. Чудеса!
— А комиссаром у них кто был, Толя Макеев? — спрашивает Таня.
— Разумеется, и успешно. Я, признаться, за него слегка побаиваюсь, может уйти в общественную деятельность, жаль, пропадет для науки неплохо устроенная голова.
— Это его ты приводил к нам на Кисловский? — припоминает Таня.
— И в «Ботсад» тоже. В последнее время он водит за собой девчушку, — улыбается Костя, — милая такая девчонка, познакомился в читалке, не поступила в этом году, Анюта по имени. Коса у нее русая, глаз синий, скромность, все конкурентки сразу отпали: смотрит Макееву в рот и восхищается каждым словом.
— К тебе сюда приводил?
— Разумеется. Мне в рот не смотрит, чем и проявляет свою женскую мудрость, — Костя улыбнулся так, словно слегка, но Толе завидовал. — Дело движется, на мой взгляд, к свадьбе. Представь, — оживился он, — эта тысяча рублей сыграет свою роль, он материально независим, так ему кажется. — Костя вздохнул. — У третьекурсника Толи Макеева есть деньги, а у профессора Цветкова нет. Забавно.
И кухонная труба прорычала «у-у-у», словно возражая.
...У профессора Цветкова деньги и в самом деле водились лишь в первые дни после зарплаты — книги, альбомы, такси, машинистки, дорогой коньяк, вечная раздача тем, кто попросит, а просили все: студенты, аспиранты, коллеги, какие-то деньги он отсылал в Ленинград... Костя подчеркнуто вел себя так, словно деньги для него были чем-то незначащим, от чего приятно освобождаться. И лишь Тане он без конца жаловался на безденежье.
— У студента Толи Макеева есть деньги, потому что он с детства знает им цену, — неожиданно назидательно проговорила Таня. — Ты хоть записывай, кто тебе сколько должен. В случае чего — попросишь обратно.
— Милая Танечка, — Костя иронически улыбнулся, — жена мне советовала то же самое; к сожалению, мне поздно переучиваться.
— Тогда раздавай весело, не страдай, что их у тебя нет.
Костя пожал узкими плечами:
— Не сердись. Личностно я нелепый человек, вполне допускаю, но мне так проще. Пустяки все это! Налить чаю?
— Да нет, не хочется что-то. Иди выключи чайник, сгорит.
Костя послушно встал, вышел на кухню, на кухне ему что-то свое сообщила громыхающая балконная дверь, надо сказать студентам, чтобы отладили двери, подумала Таня, дует везде, поэтому он и простуживается
Вернувшись, Костя сел на свое привычное место к столу, короткие ресницы чуть прикрыли глаза, поднес указательный палец к губам, замер...
И зачем только Таня к нему пришла? За теплом, наверное, состраданием, за советом, за решением, может быть? Сама не знает. А Костя не заметил ни Таниного осунувшегося лица, ни ее слабости, ни головной боли. Или хуже того, не разрешил себе заметить? Нежелание осложнить, нехотенье знать — мужское береженье себя. Оглядывая его запущенную комнату, Таня думала, что вот ведь как странно получается: в жизни Кости, несомненно, существуют какие-то женщины. А иначе как же? Но почему ни одна из них здесь не задержалась, не смела пыль по углам, не сложила в стопки книги?.. Таня догадывалась, что у него что-то возникало, по ритму его звонков, виновато-встревоженному голосу, по излишнему количеству необязательных вопросов, избыточной заботливости о ее здоровье. И всегда Таня безошибочно чувствовала, когда очередной эпизод близился к развязке. «Что бы ни случилось, я возвращаюсь к тебе, и так нехорошо, нечисто на душе, Таня, тебе не понять», — вздыхал он в трубку. И Таня, не зная, что сказать, вздыхала в ответ. Она-то зачем вздыхала? Он жил, как жилось, и в этой беспечности была своя прелесть. Словом, все шло, как шло, то есть не шло никак...
«Да-да, никак!» — хриплым простуженным голосом подтвердили большие напольные часы и задумались, и снова нерешительно подтвердили: «Ты права, наверное» — и так, натужно останавливаясь и всякий раз сомневаясь, девять раз. Значит, было еще рано, если часы не ошиблись нарочно для того, чтобы успокоить Таню. Тане иногда казалось, что все вещи в Костиной квартире давно вступили с ней в тайный сговор: они так старательно попадались ей на глаза, так печально принимались сетовать на свою заброшенность.
Почему, в самом деле, ни одна из женщин не осела здесь, не подружилась с вещами и книгами? Почему ни у одной не получилось? Обожаемый профессор, со всеми одинаково любезный, бесхозный, ничей — одинокий интеллектуал из тех, что снятся по ночам мечтательным дамочкам. Говорят, ночная кукушка дневную перекукует. Таня-то была дневной! Тогда в чем дело? Может быть, в том, что его поклонницы были слишком мечтательны и неумелы. Или слишком молоды?
...Иногда Таня приходила к нему на факультет. Девчонки, разноцветные птицы, с ртами-ранами от кровавой помады, замаскированными под модное трогательное сердечко в стиле ретро, глядели на нее с испепеляющей ревностью. Но кроме ревности в подведенных глазах читалась зависть к той силе, которая привязывала профессора к этой старой уже (с их точки зрения) женщине. В те минуты, когда они спускались по щербатым мраморным лестницам и Цветков, подскакивая, бережно поддерживал Таню под локоть, они оглядывали ее с головы до ног — ее кофточки, цвет и ширину брюк. Девчонки как бы невзначай выглядывали из уборной, той, что в подвале, возле раздевалки, памятной Тане до последней трещинки в кафеле, по-прежнему пахнувшей застойным болотом, осокой, юностью... Все в Денисовой было удручающе обычно, но секрета власти над обожаемым профессором не открывало.
А власти никогда и не было, подумала трезво Таня.
Она поднялась со своего кресла, которое тотчас же что-то Тане проскрипело, но так невнятно и поспешно, что разобрать было трудно, — кажется, собиралась сломаться передняя ножка... И Костя, очнувшись, тоже вскочил, забегал вокруг Тани, помог отнести недоеденные продукты на кухню. Таня сложила посуду в мойку и вышла на балкон.
...С Костиного балкона открывалось полгорода, даже кусок кремлевской башни со звездой был виден, по краям небосвода давно стемнело, но над городом еще висело розоватое марево; ржавые, покатые крыши старой Москвы резко выделялись на фоне вертикальных плоскостей новых домов. Вздохнув, Таня поглядела на одиноко мерцавшую звезду, на желтую луну, казавшуюся бутафорской, наклонилась, разыскала в куче посуды стеклянные банки, чтобы переложить в них консервы, и вернулась на кухню.