Реквием
Шрифт:
– В ней я только поставила вопросы, но не раскрыла их сути. Следующей книгой я закончу начатую тему.
– Может, правы были финикийцы, утверждая, что треть жизни надо учиться, треть работать и треть заниматься искусством. А я упустила эту прекрасную последнюю составляющую.
– С твоей эрудицией и жаловаться? Ты всю свою взрослую жизнь «поглощала» искусство, как-то по-своему пропитывалась им, купалась в нем. А мне не хватало времени, как я ни старалась.
Подавив в себе постыдное осознание того, что прибегает к дешевому приему, Инна сказала грустно:
– Мы на удивление разные: ты по жизни
– Не выдумывай. Обе мы пестрые, курочки-рябы. Не кокетничай, не преувеличивай своей отрицательности и моей значимости. Понимаю, внешняя бравада. Вадим огнеметом прошелся по твоей душе, но она у тебя все равно состоит из многочисленных прекрасных оазисов. Да и вообще… всего в нас с тобой намешано-перемешано, только в разной степени концентрации.
– Ты ведь тоже видела золотые сны юности, маялась, пораженная любовным недугом. Наверно, не раз проскальзывало в мыслях…
Жадный блеск любопытства в глазах Инны был столь кратким, что подруга не успела его заметить.
– Если ты об этом… – Лена сделала едва заметный жест недовольства. Инна почувствовала себя виноватой, словно пересекла некую заповедную тропу, и замолчала.
4
Глубокий затяжной вздох Инны опять вернул Лену к тоскливому монологу подруги. Она встрепенулась, чуть приподнялась, опершись на локоть. Но Инна уже улыбалась с вызывающим покровительственным спокойствием.
– Помнишь из детства: «Любовь до гроба – дураки оба».
– Устами младенца…
– Детство. Что-то оно последнее время все чаще напоминает о себе. Чувствую страх конца, такую же, как в детстве тоску неизвестности, горькое бессилие. Приуныла я… Совсем чуть-чуть, – сказала Инна и будто впала в усталую дрему.
– Я тоже часто вспоминаю детство. В основном по ночам, если не спится.
…Лежу в траве за детдомом. Ящерки проворно шныряют, бабочки нежно порхают, мухи настырно зудят. Я прижимаю к груди свой самодельный музыкальный инструмент – «гитару» и бешено «рву» ее туго натянутые проволоки, как струны собственной души. Я извлекаю сначала бурно-грозные, затем жалобно-тоскливые звуки. Я изливаю в них свою душу, освобождаюсь от боли. И думаю: «Переплавить бы все горе мира в огромные глыбы и сбросить с крутого обрыва в море-океан».
…Могильное молчание ночи. Оплывающая свеча. Коптящий огарок. Угрожающий шепот дежурной няни: «Ты горько пожалеешь».
…Я уже во второй, теперь в деревенской семье. Бабушка творит крестное знамение и начинает печь хлеб. Ситный.
До сих пор помню его запах и ощущение в руках полновесной ковриги. В памяти всплывают старинные названия: русская печка, поддувало, загнетка, лежанка, грубка, конфорка, приступка. Чапли. Ими бабушка из печи сковороды доставала. Ухват, кочерга, таганок, подпол. Еще вьюшка. Её бабушка перекрывала, чтобы тепло из печи за ночь не выветрилось и не выстудило хату. А юшка – это еда такая. В холодную подсоленную воду кладут тонко нарезанные пластинки редьки или репы и кусочки ржаных сухарей. Еще по желанию добавляют немного подсолнечного или конопляного масла. Страсть как хочется снова попробовать.
Представляю себе нашу печь. В ней все рационально продумано, удачно скомпоновано. С лица жерло плотно прикрывалось тяжелой
…Вот Вовка с соседней улицы пришел. Сушки грызет, не делится. Ему кричат: жадина-говядина, каналья, чтоб ты подавился ими, бессовестный. А через минуту – куча-мала, крики, визг, радостное возбуждение. Счастье! Я замираю от радости. У меня на лице слезы умиления… Первая зима в деревне. Такое больше не повторилось.
Да... Как-то, уже будучи взрослой, в деревне у стариков в гостях побывала. Взяла в руки военных времен тяжелую медную кружку и словно оказалась в той далекой реальности. Даже озноб прошиб.
…Отец. Какой он отец! Угораздило же мать влипнуть. Нашла приключение на свою и мою голову. Вспомнилась ее шутка: «Быть мужчиной – это профессия, быть женщиной – призвание». «Достопочтенный папаша», мягко говоря, навязчивой манией страдал: патологически сильно сына хотел, чтобы род не пресёкся, а рождались девчонки. Мол, не мог ослушаться голоса крови, вот и оставлял их. Верил, что со следующей женой больше повезет. Всех жен своих винил в неспособности родить ему наследника. Не признавал поговорку: «Что посеешь, то и получишь».
…«Оправдался, зараза. Поднаторел в трёпе. Туфту гонит», – сочувствовали мне друзья по несчастью. Оно, конечно, хорошо, когда надежда золотыми нитями вплетается в жизнь. Только не в моем случае. Кого любить? Человека, которого, будучи ребенком, никогда не видела? Любить мечту, терзаться? Нет! Не нужен! Но почему-то постоянно возвращалась к мыслям о нем. А он думал, вспоминал? Зачем ему детдомовский выкормыш? Сам, видно, не был знаком с чувством сиротства, покинутости и безмерной тоски. Не знал, что значит, перемогая себя на людях, прячась по укромным уголкам, еле сдерживать придушенный вой обиженной детской души, когда одна мысль о нем отшибает сон чуть ли не до рассвета. Спокойный сон навевают хорошие мысли, но их неоткуда было взять. А знал бы и понимал, может, не раскидывал бы детей по белу свету.
«Впервые слышу такую резкую отповедь отца от Лены. Долго же она лежала в запасниках ее памяти», – удивилась Инна и сказала жестко:
– Не каждого человека можно назвать человеком. Многие из тех, что считают себя таковыми, ими не являются.
– Мой минутный интерес к отцу был вполне закономерен. Только не напрашивалась я ему ни в дочки, ни в сыночки. На дух не переносила подонка, многожёнца. Про всяких папаш наслушалась в детдоме, куда затолкала меня с его подачи судьба. С первых дней жизни подставил мне подножку, и загремела я в тартарары, и напевала лет до семнадцати втихомолку: «С детства меня невзлюбила судьба». А-а, что толку прошлое ворошить! По религии надо чтить отца и мать своих. Только иногда родство по духу важнее родства по крови.