Рельефы ночи
Шрифт:
— Тебе помочь?.. остановить дыханье…
— Нет, не надо… я с тобой вместе… я слушаю тебя… я — как ты…
Он чуть глубже проник в меня, и я нежно сжала ногами, бедрами его узкие чресла, дающие мне единственную ласку. Наш корабль плыл во тьму. Редкие звезды сияли над лесом. Черные зубцы елей и пихт рассекали звездное небо. Есть ли там звезды и сосны, за Порогом? Вдруг ты переступишь Порог — а там нет ничего?
— Есть ли там что-нибудь, Тристан, дорогой?!.
— Есть, родная. Как не быть. Там есть мы с тобой. Там есть звезды. Там есть Бог. Там — все, кто на свете любил когда-то.
— И… Дидона и Эней?..
— Да.
— И Кришна и Радха?..
— Да.
— И Ромео и Джульетта?..
— Да.
— И Ипполит и Федра?..
— Да, да.
— И Хозе и Кармен?..
— Да… страшная пара… я все
— И Иисус и Магдалина?..
— Ну конечно, счастье мое… они-то уж там изначально…
— И Тристан и Изольда?..
— Ты же видишь — мы плывем, мы поднимаемся… нос корабля взлетает на волнах… пенные гребни шумят… снежная, дымная пена… дым из труб над избами… ветер… какой ветер… сосны качаются, как в бреду… мачты… они так же будут качаться и скрипеть, и петь, и гудеть, когда мы уйдем… когда уплывем без возврата…
Я подалась чуть вперед, навстречу ему. Вот возлюбленные сплелись навек. Меч в драгоценных ножнах; алмаз в ларце. Бог создал Еву из ребра Адама. Мое кривое, как ятаган, родное ребро, я вся сделана из тебя. Когда нас будут класть обоих в гроб, люди, прошу вас, положите руку мою на бок его, туда, где вынуто Богом с болью и кровью его ребро, из коего — моя плоть.
А душа?! Как вышло так, что он душою своею пронизал мою душу?!
Мы еще раз поцеловались, сплели губы и уже не отнимали друг от друга лиц. И я чувствовала, как мутится разум от счастья, как короче, судорожнее вздохи, как сильней, властнее музыка за окном, вокруг нас и внутри нас. И вдруг, будто завесу прорвало, я увидела свет. Тристан, ты правду сказал! Это ослепленье!
Свет обнял нас, соединившихся. В избе было тепло, жарко даже — он, задумав отплыть со мной вместе в мир сладкой предвечной ночи, натопил избу всласть, чтобы мы не замерзли, не дрожали в долгом пути. Тепло и свет — нежность и счастье. Наш огонь угасал. Мы уже не пылали, не содрогались в исступленье, в победных кличах любви. Мы тихо догорали, и чуть вздрагивали пальцы, и руки, обняв другое, родное существо, потихоньку слабели, белели, затихали. Так вот что такое Смерть, когда любишь. Она не страшна. Она вся — музыка и свет; она — пламя свечи на краю стола, перед затянутым ледяною вышивкой окном. Она — просто большая, огромная и спокойная черная ночь, поднятая над лесом, развернувшая над елями и соснами свой звездный царский стяг. Она — наше покрывало, мое покрывало, нежное и прозрачное, вьюжное покрывало белокурой Изольды, что Тристан так целовал при встрече, на миг от ее губ отрываясь.
…Она успела постоять над гробом. Ей помогли протолкнуться к гробу, и она встала на миг, в толчее, рыданьях, прижатая телами и локтями, ошпаренная тысячью любопытствующих, изучающих, сожалеющих, ненавидящих взглядов: смотрите, смотрите, это она, это же она!.. Ну, та самая… подруга поэта… хотела дорогу его семье перебежать, козявка!.. к себе переманить!.. Ну да, такие бойкие оторвы, такие белокурые красотки… в себе слишком уверены, вот что… измучила она и его, и домочадцев… Что вы, окститесь!.. зато сколько стихов он прекрасных, гениальных написал!.. Может, в этом и был смысл появленья в его жизни этой вот белокурой красавицы, этой царевны… чтоб он писал, писал, писал без перерыва, без продыху любовные стихи… А глядите, она и впрямь на царевну похожа… У, нахалка, прямо к гробу протолкалась и глядит, не отрываясь, в лицо ему, как впилась… прямо жрет глазами… как только жена это все безобразье терпит… да все уже, конечно, давно привыкли к такому раскладу…
Она чувствовала — сейчас ее сметут, отодвинут от гроба. Неужели это Его лицо в гробу? Нет, нет, не может быть. Ведь тот, что в гробу, — мертвый, непохожий, весь выпитый, желтый, как лимон, худой, страшный, каменный; а ее Тристан был весь золотой, молодой. «Что вы такого нашли в этом старике?!. — кричали ей, когда обыскивали ее бумаги, шарили в книжках, что он подписал ей своею дорогою рукой, трясли ее, чтобы выманить у нее тайны, якобы оставленные им ручкой на бумаге, но где и когда?.. и какие?.. и тайны ли?.. ведь все, что он делал, все слова, что спел, — такие явные, такие принадлежащие всему сущему… — Что вы такого нашли в этой старой перечнице?.. в этом полутатарине, полунемце или, может, даже еврее?!. вы, русская девушка, такая красивая белокурая русская девушка, — в этом старом бездомном
Да, ее оживили. Для того, чтобы сейчас она задыхалась в толпе, колыхалась вместе с плачущей, всхлипывающей, ворчащей людской толщей у Его гроба. Нет! Это не Он. Он — живой, веселый, со светящимся загорелым лицом, с голой шеей и грудью — рубаха завязана на поджаром животе хулиганским узлом, — быстро, стремительно идет по тропе, по горе над рекой, и темные ноги его босы, и она, поспевая за Ним, ступает Ему след в след; и за поворотом внезапно перед ними во весь рост, во весь праздничный шум встает черемуха, вся усыпанная черными спелыми ягодами, и Он бросает ей, обернувшись: ягоды, это тоже волшебные ягоды, любимая, я заклинаю тебя их поесть, — и Он сам пригибает к тебе ветви, чтоб удобней было ягоды рвать, и она рвет, обдирает черемуху, засовывая мелкие сладкие ягоды с косточками себе в рот, и шепчет Ему: такие же волшебные, как тот наш шиповник, — и она видит, как высвечивается изнутри золотым светом любви и радости Его лицо, и с ужасом и страхом она думает: мой возлюбленный — наверно, Бог, но это же святотатство, это же дерзость, и настоящий Бог ее за это накажет! И Он склоняется к ней, когда она утомляется рвать черемуху, и долго целует ее в перепачканный ягодами рот, и она закидывает руки Ему за шею, захлестывает Его руками, — так корабль, роющий носом вьюжное, зимнее море, захлестывает переливающейся через край белой сияющей волной.
А потом, когда они, устав от ходьбы по полям, приходили домой, в избу, она кипятила воду, наливала ее в таз, ставила таз под лавкой, приказывала Ему: опускай ноги!.. — и мыла Ему ноги в тазу, так, как Иисус мыл ноги апостолам; так, как Магдалина мыла ноги, обвивая их волосами, белокурыми косами, любимому Учителю своему. Волосами и жемчугами, да; а еще лила Ему на ноги драгоценное миро и нард, и елей, и снова касалась нежными губами. Все тело человека есть его душа. Тристан, Ты никогда не сможешь лежать в гробу. И я — уже не на земле. Я просто гляжу странную пьесу из своей конченой жизни. Жизнь моя кончена. Толпа вертит, крутит и мнет меня. Толпа сочиняет обо мне и о Тебе сплетни, истории, злые и нелепые байки, присваивает меня, проклинает меня. И кто-то в толпе, юный, чистый, любящий, несет в руке горящую свечу, заслоняя от ветра рукой — огонь, чтоб поставить ко гробу, когда его опустят в могилу, — и молится Его стихами, молитвенно повторяет, шепчет Его стихи. Тристан, твои песни. Твои Тристии. Твоя Изольда не умрет в них.
Ее оттерли от гроба, отжали, неловко стиснули, ударили ей в грудь локтем. Она закусила губу. Надо же и другим людям дать подойти попрощаться. Глаза Его жены, с которой Он так и не развелся — меньше всего перед лицом любви Он думал о людской суете, — угрюмо впечатались в нее, крикнули: никогда не прощу! Глаза короля Марка, высокого, издали видного в толпе, бурлящей и крутящейся у гроба, тихо сказали ей: люблю и прощаю тебя.
Рельеф девятый
Смерть Василия Блаженного
Они скакали по снегу, скоморохи. На них гремели шапки с бубенцами, на их ноги были натянуты красные чулки, и казалось — их ноги в крови. У ближнего, грязного, с оскалом безумных зубов, того, что плясал и изгалялся почем зря, как Петрушка на ярмарке, был вид, будто его, закопанного по шею в землю, нынче выкопали из-под земли. Орали они оглушительно и непотребно, сыпали скороговорками, распевали во все горло. Хрусткий синий снег горел и плавился под их крепкими пятками, под сапогами, а кто-то и босой плясал-вихлялся.