Руина
Шрифт:
— Господи! Ты не отвратился еще от меня, грешного! — воскликнул умиленным голосом гетман, не ожидавший такого блестящего результата от посольства. — Ну, как же мне без тебя не тревожиться, коли только ты мне и привозишь отрадные вести!
— Непомерно счастлив, если судьба мне подарила такое назначение; но мы лишней минуты не просидели в Сечи, а сейчас же после рады отправились спешно назад.
— Верю, верю, мой друже, — уже смеялся добродушно пан гетман, а потом, привлекши к себе Мазепу, облобызал его трижды и добавил сердечно: — Досадовал потому, что соскучился, стосковался по тебе, и квит!
XXXVII
— Батько мой родный, — вся жизнь моя тебе и отчизне, — промолвил тронутый
— Так Сирко, значит, против? — вздохнул разочарованно гетман.
— Нет, он всецело за нас, только против союза нашего с Турцией, и то не потому, что такой союз якобы преступен для христиан, а потому, что туркам не верит; он глубоко убежден, что Турция помощи нам не даст, а что если и пришлет свои орды, то на разорение края… да вот он пишет сам к твоей ясновельможности.
— А, пишет? — снова просиял Дорошенко. — Прочти, прочти, что нам зычит эта буйная да темная голова?
Мазепа стал читать длинное, витиеватое послание запорожского кошевого к Дорошенко, которого он признавал уже единым гетманом на всю Украйну. В письме Сирко изъявлял полную готовность помогать гетману всеми силами в осуществлении его планов, уверял, что эти планы будут заветными для всей Сечи, но он был все-таки против союза Дорошенко с неверными, так как в пользу такого союза не верил, а коли уже без союзника нельзя обойтись, — писал он, — и нельзя без чужой помощи устроить свою хату, то советовал лучше обратиться к Москве, как к единоверной державе.
Мазепа умолк. Гетман глубоко задумался.
Мазепа не решался прервать печального раздумья своего гетмана; он понимал, что в душе его происходит мучительная борьба и решается еще более мучительный вопрос: где и в ком искать дорогой отчизне спасения и какое грядущее сулит ей роковая судьба? Было тихо в покое. Осенний, холодный дождь моросил в окна, и вползала в них ранняя, угрюмая мгла…
— Но, — вздохнул тяжело Дорошенко, — Турции и в голову не придет наложить на нас руку; море одно — нам защита…
— А если действительно помощи она нам не даст и усугубит лишь руину? — заговорил наконец мягким, вкрадчивым тоном Мазепа.
— Почему же, почему? Разве для Турции интересно усиление Москвы или Польши?
— Для нее не интересно тоже усиление и Украйны… Для нее, напротив, желательно бы было, чтобы все кругом стало пустыней. А в помощи Турции, конечно, мы не можем быть уверены, пока не убедит нас в том опыт; но, с другой стороны, татары доказали уж многократно свое вероломство и криводушие.
— Татарин-то, правда, это волк–сироманец, это зверь, а зверю не верь! Ему кусок мяса даешь, а он за руку клацает… Но турки…
— А вот, увидим; только береженого и Бог бережет! Благоразумный зазирает далеко и заранее на все случайности приготовляет решение. Отчего бы не попытаться выторговать у Москвы благоприятные нам условия, чтобы не мешала она соединению братьев?..
— Ах, вот что, — спохватился и затревожился гетман. — Я ведь тебе и не сообщил еще, какая затевается халепа и какие идут на нас подкопы? Только что ты уехал, как я получил от верного нам полковника Гострого коротенькое письмо; он извещал меня, что Многогрешный перехватил послов ханенковских, какие должны были отправиться спешно в Москву с поклоном от этого выскочки, зрадника, с предложением ей в подданство Правобережной Украйны, — лишь бы царь утвердил за ним гетманскую булаву; но что именно заключалось в ханенковских кондициях и как поступит дальше с послами Многогрешный — ему-де, Гострому, неизвестно, а потому и советовал он мне, чтоб я немедленно прислал к нему скрытного, способного, даровитого посла, а наилучше Мазепу, — так тебя и назвал, а он, мол, Гострый, даст уже инструкции и отправит на разведки в Батурин. Я отписал, но Гострый мне ничего не ответил… А неделю тому я получил лист от Марианны.
— От Марианны? — вырвался у Мазепы как-то нечаянно возглас, и он почувствовал, что горячая краска залила ему все лицо.
С выезда Мазепы из зимовника Кныша, под гнетом сознания, что нет уже у него никого близкого на белом свете, ему не приходило на ум это имя, и вот теперь оно молнией ударило в его сердце и взволновало застывшую кровь: ему почудился даже от далекой посестры справедливый упрек, что он, побратым, в минуту душевной невзгоды не вспомнил даже о ее существовании.
— От Марианны, — повторил гетман после некоторого испытующего молчания, и незаметная улыбка скользнула по его серьезному задумчивому лицу. — Да, от Марианны, от дочки Гострого, что нас всех здесь пленила и красотой своей, и умом. Она пишет, что отец ее, несмотря на все усилия, не получает никаких известий от Многогрешного, что гетман, видимо, замкнулся в себе, стал страшно скрытен, а может, и задумал новую неладную думу, что ханенковские послы находятся еще пока там, но ходит слух, будто гетман думает их отправить в Москву, да только вместе со своими послами.
— Гм, гм! — покачал головой Мазепа. — Заварил, значит, кашу Ханенко! Только вряд ли его дело выгорит… Однако времена наступают рискованные, тревожные: зевать нельзя…
— Да, вот потому-то я так и тревожился: тут каждый час дорог, надо послать упредить беду, а тебя нет, как нет, — я чуть с ума не сошел!
— Понимаю: и на Запорожье справа была неотложная, и здесь нагорело сразу… Можно было послать Дудку или Богуна…
— Богуна и след простыл, где-то там с ляхами считается, никак сквитаться не может, а Дудка надудил бы такого, что всю б нашу музыку сгадил.
— Нет, он ничего тоже, — улыбнулся Мазепа снисходительно, — но, во всяком случае, ехать нужно немедленно.
— Завтра же, если не устал, — прямо в Батурин.
— Да, да, конечно… А об усталости и речи быть не может: для потребы отчизны никто не смеет беречь своих сил! — говорил Мазепа с искусственным одушевлением и тер от досады себе лоб. — Только вот что: сразу отправиться в Батурин, не ведая, как там стоит справа, в каком положении дело с послами и что у гетмана на думке, — это значит начать игру в жмурки, с завязанными глазами. А я лучше заеду сначала на минутку к Гострому да разузнаю, — не пронюхал ли он чего-нибудь и с какой стороны легче к гетману подойти, — а чтоб не терять времени, то пошлю сейчас же на проведки в Батурин моего нового приятеля, бывшего ханенковского поверенного, Гордиенко: он перешел искренно на нашу сторону и за ясновельможного не пожалеет своей головы. Это казак щирый, непродажный и за правое дело стоит до смерти. Ханенковские послы ничего от него не скроют, и я, приехавший в Батурин, буду иметь с двух сторон верные сведения, буду, значит, знать сразу, как держаться с гетманом и что предпринять.
— Вельми прекрасно! — согласился повеселевший гетман. — Что не мысль у тебя, так словно золотой гафт (шитье, убор): уж и наделил же тебя Господь Бог головой! Вот, приехал, — и с души у меня сразу камень свалился, и светлая надежда проснулась…
— Батько мой родный, гетмане найславнейший, — воскликнул растроганный до слез Мазепа, — твое любвеобильное, безмерно ласковое сердце преувеличивает мои заслуги: все они сводятся лишь к любви к твоей милости и к бесталанной отчизне, а успехи и удачи не от меня, а от милосердого Бога.