Русская современная драматургия. Учебное пособие
Шрифт:
Ощущение мира как сумасшедшего дома, как «дурацкой жизни» – одна из самых распространенных черт современного авангардного театра. Здесь разорваны привычные связи, трагикомически алогичны поступки, фантасмагоричны ситуации. Этот мир населен людьми-фантомами, химерами, «придурками», «чудными бабами», оборотнями, уродами. «Нехорошие» пьесы, в которых «странные» персонажи произносят «странные» слова, представлены в творчестве Вен. Ерофеева («Вальпургиева ночь, или Шаги Командора»), Нины Садур («Чудная баба», «Ехай!»), А. Шипенко («Смерть Ван-Халена», «Археология»), Д. Липскерова («Семья уродов») и мн. др.
Все сказанное выше характерно для поэтики Н. Садур. В критике пишут о «ведьминском обаянии» ее художественного мира, балансирующего на грани реальности и фантастики, бытовой достоверности и символики, лирики и гротеска. Человек-оборотень, «лунный волк» («Ублюдок», «Лунные волки») – не бред, не плод больного воображения спивающегося шофера Виктора. Он носит человеческое имя Егор, – имеет человеческий юный облик. Но молодая душа его уже изломана, изуродована жестокостью и равнодушием близких. Он одинок среди людей, потому что беспокоит, неудобен в общении и непредсказуем в поведении, нарушает «порядок», омрачает движение к заре, свету (одноактные пьесы объединены пафосным названием «Заря взойдет») и т. д. «Должен быть порядок… –
97
Тексты пьес Н. Садур цит. по иза.: Садур Н. Чудная баба: Пьесы. М., 1989, с указанием страниц в скобках.
Мистика и бытовая реальность переплелись в пьесе «Чудная баба». Лидия Петровна, «рядовая гражданка», вместе с «группой товарищей» из своего КБ приехала на картошку, но после рабочего дня заблудилась. Тут-то и начинается «чертовщина»: картофельное поле – уже и не поле, а «вся Земля»; откуда-то «отовсюду» и «сразу» появилась и скачет по буграм и рытвинам рядом с Лидией Петровной какая-то странная баба: то ли сумасшедшая нищенка, то ли сама Земля с ее могучим языческим началом. Она требует называть себя «тетенькой» по фамилии «Убиенько» и в то же время представляется как мировое Зло: «Я Зло мира!.. Я баба-убийца, меня весь мир боится!» Она «водит» Лидию Петровну, являет ей чудеса: вот «дорога ушла… сползла… умаялась»; вот с Земли «сползает верхний слой, как кожура с ореха, обнажив нежную розовую, юную Землю»; и в конце концов она предлагает «судьбоносную» игру: «Значит так. Расклад такой. Я – убегаю. Ты – догоняешь. Поймаешь – рай, не поймаешь – конец всему свету» (15). Трезвый рассудок героини мечется между неверием и боязнью: «Я не верю, что она Зло мира, но я… но я на всякий случай ее поймаю…». Она проигрывает поединок – и теперь наказана жизнью среди фантомов, чучел, манекенов, муляжей, ибо так подстроила «чудная баба», что все умерли, но они «есть»: «Все как настоящие!.. Все, как живые!..» (22–23). Во второй части пьесы, названной «Группа товарищей», героиня, вглядываясь в окружающих ее сослуживцев, сомневается в их «подлинности» тем сильнее, чем с большим энтузиазмом они стремятся это доказать. Результат вполне реален: «группа товарищей» доказывает обратное (что Лидия Петровна сама себя убила) и сочувственно вызывают «скорую».
Особенности нетрадиционной драматургии Н. Садур, сочетающей бытовую достоверность и смелый фантастический вымысел, дают неожиданные проявления, такие, как в «Силе волос», «Уличенной ласточке», «Панночке». Гоголевская повесть прочитана ею по-своему, финал иной, чем в «Вии»: над рассыпавшейся в прах церковью возносится уцелевший Лик Младенца Иисуса, сияющий и прекрасный, как символ победы Добра над Злом.
Сны как отвратительнейшая квинтэссенция абсурдной яви – известный в литературе прием, на котором основана пьеса А. Казанцева «Сны Евгении», «фантасмагория о том, как страшная реальность, созданная промотавшимися отцами, не оставляет ни малейшего жизненного пространства их детям, пожирая самую их душу, все, что может и должно быть живым [98] . Наш, отечественный апокалипсис предстает в снах героини как атмосфера Зловещей Великой тайны бесчеловечного царства Бюрократии или в зловещем метафорическом образе Вечной Очереди. Мы видим некоего Старика, сидящего с незапамятных времен в этой очереди в Никуда. Здесь он состарился, получил значок „Почетный сиделец“; еще комсомольцем сел, тут в партию приняли. Сюда, значит, и пенсию принесли…» А за таинственной дверью со стертой надписью, затянутой паутиной, – нечистая сила, сатиры, ведьмы и оборотни, подсматривающие за очередью и радостно шепчущие «Сидят! Сидят!» [99] .
98
Совр. драматургия. 1990. № 4. С. 2.
99
Совр. драматургия. 1990. № 4. С. 16.
Индивидуальность восемнадцатилетней Евгении, ее хрупкий, поэтический душевный мир, жажда доброты, любви – не реализуется, затаптывается, гибнет в монстровском окружении. Реальность, где есть отец, мать, старший брат с женой, мало отличается от снов, где есть оборотни, ведьмы, всякая нечисть: и тут и там слова о любви к ближнему оборачиваются подавлением воли ближнего; таинство брака, медицинская этика – отвратительным кошмаром циничного насилия, обмана. Одно из видений героини – сожжение Ведьмы – Жанны – Евгении, сопровождаемое монологом Инквизитора (в реальности – молодого врача-психиатра Кирилла, которого любит Евгения): «Уровень развития толпы таков, что тебя надо время от времени сжигать. Им нужно воочию видеть, что кто-то наказан… А ты еще много раз будешь воскресать человеком…» (41).
В целом пьеса Казанцева, несущая на себе приметы «театра абсурда», производит впечатление перегруженности, «приемами» в снах и перенасыщенности языковым примитивом в бытовых сценах. В результате и «тут» и «там» идея «бьет в лоб», подтекст, возможность различных интерпретаций, характерные для абсурдистской драмы, здесь отсутствуют.
Иногда достаточно небольшого «гротескного нажима», чтобы под пером писателя наша «реалистическая реальность» представала абсурдом. В пьесе В. Войновича и Гр. Горина «Кот домашний средней пушистости» (по повести «Шапка» В. Войновича) писатель Ефим Рахлин, автор одиннадцати романов, воевавший, уязвлен несправедливым невниманием к своей персоне и постепенно доводится до сумасшествия и инфаркта атмосферой, царящей в Союзе писателей. Здесь травят инакомыслящих: «Это не просто возмутительно! Полон дом членов Союза, а шумиха вокруг исключенного… Выслать его Из страны, к чертовой бабушке, или обменять на что-нибудь…» Здесь узаконена (кем? – кем-то…) странная иерархия («по шапкам»): «Секретариату – ондатра, правлению – нутрия, а нашему брату с Фимкой – кролик» [100] . И если поначалу в Рахлине клокочет благородное негодование от самой мысли, что искусство может сочетаться с меркантильностью («Никуда я не пойду!.. Скоро, как в армии, будем писателей по головным уборам различать! Мне омерзительна эта пошлая иерархия… Время! Время докажет, кто есть кто, кто – кролик, кто – енот!») и он призывает на помощь достойных союзников (Булгаков говорил: «Ничего у них не проси!..», Пастернак писал: «Быть знаменитым некрасиво, не это устремляет ввысь…» А у Платонова и того лучше: «Я на собрания не хожу и ничего не член…»), то постепенно уязвленное самолюбие разжигает костер обиды: «…Я оскорблен! Двадцать лет безупречной работы в литературе, одиннадцать книг, широкий читательский интерес, все перечеркнуто! Я давно ощущал по отношению к себе дискриминацию. Мое 50-летие осталось незамеченным, иностранная коллегия систематически обходит… И вот в 55 награда – кот на голову!!!» (44). Дальше – больше: в знак протеста Рахлин стоит напротив Литфонда в мороз, без шапки, как памятник; переписывает свой новый роман о моряках в исключительно негативном ракурсе и готов отдать рукопись на запад… В итоге – фантастическое явление: «Рахлин выходит в коридор в больничной пижаме, за ним – штатив капельницы.
100
Войнович В., Горин Гр. Кот домашний средней пушистости // Театр. 1990. № 5. С. 42.
– Са…Са… Са-п-ку!!! (Падает)» (59).
Последовательным «гротескером» называют в критике молодого драматурга А. Железцова, чьи комедии «Аскольдова могилка», «Стены древнего Кремля» и «Гвоздь» («51 рубль») рождают в читателе (и зрителе) то же ощущение «дурдома» от жизни, увиденной глазами автора. В «Гвозде» все происходит на тесном пятачке, в сторожевой будке коллективной автостоянки «Вперед», захламленной развалюхе, в которой от удара входной двери всякий раз выпадает оконная рама, потому что нет большого гвоздя, чтобы ее закрепить. Два «события» – выпадающая рама и пропавшая после большой пьянки накануне пенсия сторожа Петровича – занимают внимание «приходящего и уходящего» сброда, периодически обитающего в будке. Ругань, мордобой, копание в грязной куче ветхих ватников «прокручиваются» в нарастающем темпе, как кадры немого кино, правда, в данном случае с соответствующим звучащим текстом. Многое о жизни узнаем мы из этих диалогов «выясняловок», общая картина складывается фантасмагорическая, и по логике безумного шабаша, от брошенной спички будка взрывается: «Клубы дыма постепенно рассеиваются, и вот уже видно то немногое, что осталось от сторожки: распавшиеся по сторонам стены (вертикально стоит только стена с окном и дверью и диван, с прижавшимися к нему фигурами. На полу – Петрович и Слава, на диване – Витек, Нина и Чебурашка, на спинке дивана – Боря, а на голове у него, как нимб, большой печной круг… Откуда-то сверху возникает свист… постепенно нарастает, и с неба начинают падать остатки печки, стола, диванные валики, умывальник, раковина, ведра, ватники, лопаты, валенки. Падают они с различной скоростью, противореча всем законам тяготения, и звуки при их падении прямо-таки странные: скрипы, ржание, взрывы, зевки, чмоканье поцелуев, скрежет, обрывки мелодий…» [101] . И среди этого бедлама Петрович извлекает откуда-то из-под брюк скомканные бумажки, а сторож-студент Боря подбирает упавший на него кривой гвоздь, «тот самый…» – «Апокалипсис» на бытовом уровне.
101
Железное А. Гвоздь // Совр. драматургия. 1987. № 4. С. 29–30.
«Абсурдом в четвертой степени» назвал критик Вас. Карманов абсолютно реалистическую пьесу А. Буравского «Учитель русского». Задана обычная, знакомая ситуация: «дикари, приехавшие в Ялту в разгар курортного сезона, готовы подешевке снять любое пристанище. Так, бывший учитель русского языка и любитель радиостанции „Голос из Ватикана“ Толя и пенсионерка Козицкая за небольшую мзду получают „углы“ в травматологическом отделении ялтинской больницы. Но (абсурд № 1) заведующий отделением Попов оформляет „дикарей“ как своих пациентов, заводя истории болезней и ставя различные „диагнозы“, накладывает повязки и гипс. „Представляете, какая травма нужна, чтобы человека на целый месяц госпитализировать?“ – просвещает Толя свою новую соседку, поселенную за 3 рубля „под пальмой“. Абсурдность усугубляется страхом Попова перед „проверкой“ отделения. При получении „тревожного сигнала“ представитель самой гуманной профессии сначала запрещает мнимым больным выходить из палат (абсурд № 2), а затем, боясь рентгеновских разоблачений, торопится привести кости подопечных „в соответствие с диагнозом“ (абсурд № 3). „Пришлось, правда, повозиться, – жалуется он, – как-никак восемь палат!“ При этом он недоумевает: „Я даю людям отдохнуть, почему за это нужно преследовать, как волка?“
Вот уж поистине абсурд нашей жизни стал для людей некоей обыденностью, принимаемой как должное, порой просто не замечаемое (абсурд в четвертой степени!).
Такого рода пьесы дали повод критику Е. Соколянскому справедливо заключить: „Кажется, единственное, что драматический писатель может передать в нынешних условиях, это определенное безумие момента. То есть ощущение переломного момента истории с торжеством хаоса“ [102] . Свалка („И был день“ А. Дударева), морг („—Sorry“ А. Галина), кладбище („Аскольдова могилка“ А. Железцова), тюрьма („Свидание“ и „Казнь“ Л. Петрушевской), палата психбольницы („Вальпургиева ночь, или Шаги Командора“ Вен. Ерофеева) – места действия, достойные той абсурдной реальности» вокруг нас, о которой говорил Э. Ионеско.
102
Совр. драматургия. 1989. № 6. С. 139.
Драматургические опыты Венедикта Ерофеева
Феномен В. Ерофеева, автора поэмы «Москва-Петушки» (1969) и единственной законченной пьесы «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора» (1985) еще ждет достойного исследования и толкования, несмотря на то, что после публикации у нас поэмы «Москва-Петушки» (1989) он признан классиком русской литературы, а сама поэма оценена как великое произведение, Евангелие нашей эпохи: «Демократизм и элитарность, грубость и утонченность, фарс и трагедия, капустник и мистериальное действо встретились на страницах поэмы, чтобы в ценящую парадоксы эпоху оттенить главный парадокс: всеми фибрами души не терпевший учительства Веничка-таки стал пророком. И когда нас позовут на любой суд, мы будем свидетельствовать о времени, в котором жили, держа руку на „Москве-Петушках“» [103] .
103
Зоркий А. Опознавательный знак // Театр. 1991. № 9. С. 122.