Русский флаг
Шрифт:
Когда Якушкин упомянул об образовании забайкальского казачьего войска, Мартынов резко вскочил с места и, распахнув дверь в соседнюю комнату, позвал Сунцова.
Солдат явился пунцовый, пышущий жаром. Он успел попариться в крохотной бревенчатой бане, которая чуть торчала из-под снега в углу двора, и досыта напиться чаю.
– Кто ты есть?
– лукаво воззвал есаул.
– Рядовой двенадцатого сибирского батальона Никифор Сунцов.
– Родом?
– Из Нерчинска. Из крестьян Горного ведомства.
Мартынов представил Сунцову Якушкина:
–
Светлые глаза Сунцова с интересом уставились на озадаченного чиновника.
– Вячеслав Иванович интересуется: доволен ли ты, братец, службой? спросил Мартынов.
– Так точно, - не задумываясь ответил солдат.
– Доволен и рад!
Есаул, словно умышленно, копировал дневной разговор генерала с Сунцовым и чего-то ждал от солдата.
– Жалует государь рекрута?
– подмигнул Мартынов.
– Ох, и жалует!
– ответил Сунцов неопределенно.
– Поди, не так, как ссыльнокаторжных?
– Известно, рекрут из свободных крестьян не чета каторжнику.
– Неужто хуже?
– Как можно?! Рекрута противу государева преступника вдвое жалуют!
– Вдвое?
На сей раз и Мартынов насторожился: что еще на уме у этого сметливого солдата?
– Ссыльнокаторжный отработает на руднике пятнадцать, по крайности двадцать лет - и прощай острог, прощай мелкозвон*. Опять он свободный, гульный человек. А безвинному нерчинскому крестьянину в рекрутском звании сорок лет службы положено. Посчитай-ка, барин!
_______________
* Мелкие кольчатые кандалы.
– Действительно, вдвое!
– торжествовал Мартынов.
– И служба ничем не легче каторжной. Он и в рудниках и в соляных варницах, у раскаленного чрена*. Отравленный рудой, газами, парами...
_______________
* Большая сковорода на примитивных солеварнях.
– Хорошо, если военная оказия случится, - словно извиняясь, добавил Сунцов.
– Да, - зло сказал Мартынов, - отменно воюет русский мужик, золотые у него руки, а голова и того лучше. Но горек его путь к подвигу. Неужто ты, Вячеслав, не знаешь, - укоризненно бросил он Якушкину, - что рекрут и на преступление идет, только бы попасть ему из бессрочной каторги в срочную, получить срок, хоть и десятилетний, как великую милость, чтобы потом вместе с домочадцами стать свободным? Или каменные стены присутственных мест закрыли от тебя мир, заглушили людские крики и стоны?
Неуверенные возражения Вячеслава Якушкина не могли остановить потока его гневных слов. Мартынов не рисовался, подобно Муравьеву, не витийствовал, - он любил, страдал и верил. И от его справедливых слов события в Петропавловске освещались новым светом, становились более значительными, дорогими для Максутова. Само собою пришло решение: если его пошлют в Петербург, он непременно заедет в Ялуторовск.
А Мартынов, не сводя глаз с притихшего Якушкина, запел свою любимую песню:
Звенит звонок, и тройка мчится.
Несется пыль по столбовой;
На крыльях радости стремится
В дом кровных
С тихой горечью Мартынов пел о солдате, который пятнадцать лет не видел отчего дома. Но вот показалось родное село, непрошеная слеза явилась на глаза.
Звени! Звени, звонок, громчее!
В его глуховатом голосе Максутову невольно передались и тревога, и необоримое волнение, и рыдания, теснившие грудь солдата.
Лихая тройка, вихрем мчись,
Ямщик, пой песни веселее!
Вот отчий дом!.. Остановись!
Есаул и сам ощущал, как глаза застилает слеза, когда растерянно, забыв о мелодии, выговаривал слова служивого, потрясенного тем, что родные не узнают его:
Я вам принес письмо от сына,
Здоров он, шлет со мной поклон;
Такого ж вида, роста, чина,
И я точь-в-точь, две капли он!..
И все четверо - есаул, влюбленный в него Якушкин, сероглазый Сунцов, Максутов, от которого прочь отлетели и сон и усталость, - жили в эту минуту одним чувством, думали одну думу.
Долгое, нерадостное молчание, навеянное песней Мартынова, прервал Вячеслав Якушкин.
– А в Крыму дела плохи, - глухо проговорил он, весь как-то съеживаясь.
– Неприятель свозит стотысячную армию, прокладывает железную дорогу к самым позициям. На Украине бунтуют мужики. Кровь... Слишком много крови...
Мартынов порывисто поднялся. Максутов еще не видел его таким на протяжении всего вечера: беспощадное выражение колючих глаз, рот, оскаленный яростью и гневом.
– Россия обновится в святой крови! Эта кровь не будет пролита даром. Слышишь, Якушкин?!
К дому Муравьева подкатывали сани, подъезжали колесные экипажи, санный путь только что установился, и многие еще ожидали оттепели.
Ни Мартынов, ни Якушкин не были званы к Муравьеву. Они проводили Максутова до самого подъезда.
– Желаю вам хорошо повеселиться, - сказал Якушкин.
– По крайней мере не умереть с тоски, - добавил Мартынов.
Впервые за долгое время очутился Максутов в шумном чиновном собрании. Вначале им завладели Муравьевы - генерал-губернатор, его жена Екатерина Николаевна, которую муж ласково звал Катенькой, и старая дева Прасковья Николаевна Муравьева, такая же некрасивая, как ее брат, но без его умного, оригинального выражения лица. Серолицая и злая, она, по-видимому, давно потеряла веру в счастливый случай, - даже присутствие Максутова, офицера, холостяка и героя дня, не вызвало в ней интереса.
Муравьев был любезен, внимателен и, знакомя Максутова с местной знатью, успевал шепнуть о каждом из гостей что-нибудь злое, остроумное, обнаруживая насмешливый ум и независимость суждений. Слушая его, Максутов готов был скорей согласиться с характеристикой Якушкина, чем с резким отзывом Мартынова. Да, в этом живом, умном человеке, обладающем большими познаниями в литературе и истории, трудно было предположить злой умысел или деспотизм.
Максутов не скрыл своей радости, когда Муравьев сказал, что решил послать его в Петербург.