Русский флаг
Шрифт:
В Тигиле, куда они прибыли к вечеру, подозрения Мартынова окончательно улеглись. Приказчик Бордмана приехал сюда два дня назад, но он ничего не знал о Мартынове. Для местного исправника курьер из Иркутска был полной неожиданностью. Значит, приказчик уехал из Гижигинска до приезда Мартынова.
К ночи разбушевалась пурга. Ветер, налетевший с Пенжинской губы, кружил снег, пробовал исполинским плечом крепость бревен, из которых сложены дома и магазины тигильских купцов Брагина и Воробьева, падал на плоские кровли обывательских лачуг.
Чэзз и слушать не хотел о том, чтобы наутро
– В такую пургу, - сказал он Мартынову, - меня не выманишь из норы ни черной лисой, ни королевским горностаем, ни сотней пушистых шкурок выдры, самой ходкой в Сан-Франциско.
Исправник повиновался губернаторскому курьеру и подготовил к утру свежую упряжку, однако и он убеждал Мартынова остаться, переждать непогоду. Есаул приказал грузить нарту.
И вдруг среди людей, относившихся к решению есаула как к блажи и молодечеству, нашелся человек, который не только поддержал Мартынова, но и согласился отправиться вместе с ним в Петропавловск. Это был Трифонов, приказчик Бордмана из Бостона. При всей нелюдимости Трифонова, Мартынов обрадовался попутчику. Местный житель соглашается ехать в такую погоду значит, не все так плохо, как пророчат.
Они решили перевалить через горы, достичь долины реки Камчатки, наиболее густо населенной и не столь открытой ветрам, как побережье Пенжинской губы. Нарты Трифонова бежали впереди, за ним ехал Мартынов с почтой и орденами.
С каждым коротким привалом Трифонов делался все неприятнее. Горластый, злой и нелюдимый, он, вопреки приказчичьему обыкновению, не думал о том, какое впечатление производит на нового человека. С каюром объяснялся грубо, злым окриком, пинками.
– Давно вы в приказчиках, Трифонов?
– поинтересовался Мартынов.
– А что?
– насторожился бородач.
– Да так...
– есаул замялся.
– Приказчичьей гибкости, обходительности не чувствуется.
Трифонов захохотал, мощная октава слилась с ревом пурги.
– Был гибок, да кости поломали, а срослись неладно.
– Он ткнул камчадала в спину.
– С ихним братом гибкости не нужно, голос громкий - и то ладно.
Видимо, вопрос Мартынова задел его, потому что на следующем привале он вдруг спросил:
– По-вашему, я мордой в барина не вышел?
– Баре разные бывают. Не в них счастье. Человеческое лицо важнее господского.
– Будто уж?!
– усомнился Трифонов.
– Господа всему голова, всему суд и начало.
– Ну, брат, - усмехнулся Мартынов, - вижу, что ошибся, не признавши в тебе приказчика. С виду вепрь, а душа у тебя приказчичья. По мне не так. Я мужика хорошего на десяток таких, как твой хозяин, не променяю.
– Денег у Бордмана много, - стоял на своем Трифонов.
– Жулик, а денег много.
– Ну и лежат себе в сундуках...
– Полеживают, а сильны... Сильны-ы-ы!
– Высоко ты о капиталах думаешь!
– Высоко!
– гордо сказал бородач.
– Большие деньги - как море: вода
Поколебать его было невозможно.
– Богат, говоришь?
– наступал Мартынов.
– А от смерти никуда не уйдет, хоть золотой стеной загородится.
– Ты божьего не тронь. Я о земном толкую. О том, за что людьми цена положена.
– Сегодня цена одна, - ответил Мартынов, - завтра другая. Раз люди положили, они и переменить могут.
Собеседник упрямо замотал бородой.
– Купеческая порода крепкая, ядреная, - сказал он с непонятной злостью.
– Купец - что волк: он и сытый жадный. Деньги - первая сила!
На этом он стоял твердо.
Злая, цепкая сила хоронилась в этом большеруком, кряжистом человеке в синей купеческой чуйке под кухлянкой. Когда-то он, в приказчиках у Кузнецова, много работал, много поперетаскал тяжестей, - это заметно по манере держать руки так, словно им дорога каждая минута отдыха, по широченной, горбившейся спине, по тому, как в пути он все опробовал сам ремни, поклажу, крепость упряжки, устойчивость копыльев.
С ним интереснее, нежели с Чэззом. Тот отступал при малейшем нажиме и уклонялся от споров. Ничего определенного, и из всех его инстинктов сильнее всего трусость. Даже жадность, державшая Чэзза на земле, при малейшем окрике или подозрительном шорохе становилась трусливой и осмотрительной. В приказчике же бродила злая сила, свирепо скалившая клыки на людей. С ним можно схлестнуться: это давало кое-какую пищу уму. Мартынов стал поддразнивать Трифонова, вызывать на короткие споры.
Два дня они двигались с величайшими трудностями сквозь белесую мглу. Снег бесновался вокруг, ослеплял или, отхлынув вместе с ветром, открывал глазам гнетущее однообразие зимней дороги. Казалось, что снег падает не сверху, а, подхваченный ветром с камней, истолченный в сухую, колючую пыль, играет, ярится, не хочет лечь на землю.
Утром третьего дня, когда они достигли перевала, ветер подул еще свирепее, а мгла стала плотнее. Люди обрадовались начавшемуся пологому спуску.
Дорога, как обычно при спуске с гор, кружила, снижаясь ярусами, огибала упрямые породы, разбросанные повсюду. Нарты держались близко, и Мартынов неизменно слышал прорывавшийся сквозь вой ветра окрик каюра с передовой нарты.
– Ках! Ках! Ках!
– кричал он, поворачивая собак вправо.
– А! А! А! (Прямо! Прямо!)
Внезапно Мартынову почудился протяжный вой: "А-а-а!" - крик боли и ужаса.
Он прислушался.
Ветер и горы могли исказить голос каюра, слить его короткие возгласы в один тоскливый звук.
Все спокойно. Даже голоса каюра больше не слышно. Камчадал, сидящий впереди Мартынова, насторожился. Замер в воздухе остол, готовый вонзиться в снег.
– Сейчас Медвежий камень будет!
– закричал камчадал есаулу.
– Видишь ты, дорога шибко опасная!
Нарты сделали резкий поворот вправо, и сразу же раздались два выстрела с короткими промежутками. После первого выстрела камчадал вонзил остол в снег, после второго упал. Нарту занесло от резкого торможения, но собак нигде не было видно. Видимо, упряжка оторвалась от нарты.