Рябиновый дождь
Шрифт:
Однажды, после какой-то большой неудачи, он обнял ее, странно вздрогнул и долго не отпускал ее рук, потом поднес их к своему лицу, поцеловал и сказал:
— Прости.
— За что? Вы ничего не сделали.
— Поэтому и прости.
— Не понимаю — за что?
— За то, Бируте, что вы — наш грех и наше искупление, — снова сверкнул белыми зубами и рассмеялся.
Ей не нравилось, что Викторас разговаривает с ней, как отец, полунамеками, чересчур сдержанно, и все-таки вполне хватало и того, что он приходит к ней и иногда даже целует по-братски.
После
— Приди, я больше не могу одна.
И Стасис пришел, не испугался. Единственный из всей деревни!
И теперь она не понимает, почему Стасис, а не кто другой? Почему не подруга или старуха соседка?.. Может, потому, что Жолинас был мужчиной и Бируте рядом с ним казалось безопаснее. Она привыкла к нему. Назойливая доброта, покорная послушность унижали Стасиса в глазах Бируте, он будто обабился, и она не стеснялась его, как близкого родственника. Стасис был довольно красив, мужествен, когда требовалось — даже смел… Но едва Бируте начинала думать о его добродетелях, он становился неприятен ей, как те глупые и некрасивые подруги, с которыми она водилась лишь потому, что сама была не такая, потому что среди них еще сильнее чувствовала свое превосходство.
В ту ночь она думала, что погибнет. Даже была убеждена, что «лесные», не раз угрожавшие ей, поступят с ней куда более жестоко, чем с Казе. Тогда она и решилась отдаться Стасису. Как еще могла она противостоять насилию одичавших мужчин, как еще оскорбить, унизить этих подлецов?.. Лучше любой другой, только не они. Эта леденящая мысль, смешавшаяся с чувством безысходности и боязнью, что «лесные» вот-вот нагрянут, сводила Бируте с ума и вынуждала торопиться. И сегодня она поступила бы так же, как в ту ночь.
— Лучше уж ты меня убей, — попросила Стасиса.
— Очнись, что ты делаешь! — изумился тот.
— Не жалей меня, я хочу быть твоей, только твоей! — Бируте казалось, что близость со Стасисом — единственная возможность хоть на минуту остаться в этом аду собой, не вещью, которой кто хочет, тот и пользуется.
Она не виновата, что это был Стасис, что он остался самим собой. Не виноват и он, воспользовавшийся слабостью Бируте. Кроме того, Жолинас и не стал бы отталкивать ее, он безумно любил Бируте. Когда она очнулась, а очнувшись поняла, что произошло, ей стало противно. Она лежала неподвижно, страшась даже мигнуть, у нее было такое ощущение, будто ее избили или выбросили в окно. В горле першило от слез, они струились по вискам. Даже собственные мысли казались ей чужими и жуткими.
Ну, вот и все, из-за чего ты столько сокрушалась и мучилась, из-за чего скрывалась под сшитой из мешковины одеждой от своих и от «лесных» и, оскорбленная, даже бегала топиться. Пусть теперь эти подонки приходят, пусть убивают! Но выстрелы звучали все приглушеннее, они удалялись, а край окна алел все ярче и оттенял паутину занавесок. Готовая к смерти, она вдруг поняла: надо будет жить, жить вот
— Ты — золото. Ты моя жена — перед людьми, совестью и перед богом. Теперь ты для меня все, ради тебя я ничего не пожалею, даже себя…
«Вот тебе и свадьба, — сокрушалась Бируте, не обращая на Стасиса внимания. — Вот тебе долгожданное счастье — стать для своего избранника первой и единственной женщиной на свете, вот тебе и торжество, и свечи, и свита подружек… Неужели я, только я одна такая проклятая и несчастная? Неужели моим страданиям не будет конца?..»
— Я не буду жить, — вдруг решила она.
— Бируте, а как же я? — Стасис как умел, так и утешал ее.
И когда, распалившись, он снова начал целовать ее колени и бедра, Бируте оттолкнула его и сказала:
— Не мучь меня больше.
— Почему?
— Ты мне противен.
И он послушался, как пацан, и стал еще противнее, как тот доктор, влюбленный в свои схемы и картинки. Ему не следовало подчиняться, он должен был оставаться мужчиной до конца, стать ее властелином, опорой, но только не кривым посохом…
Она ненавидела Стасиса целый день, наказывала себя голодом, приговаривала к смерти и гнала в озеро топиться, но снова приблизилась ночь, сгустились сумерки, снова во сне, в полубреду, приходили к ней погибшие братья и мать, снова вокруг нее бегала сумасшедшая Казе, снова Навикас поднимал с мостовой разбросанные руки, снова дергалось адамово яблоко у того высохшего вожака, раздевающего ее сальным взглядом, и Бируте вскакивала и бежала через густой подлесок к Жолинасам и, ища спасения, умоляла Стасиса:
— Будь добр, приходи ночевать, я больше не могу одна!..
Утро занималось как обычно: дымчатое солнце проклюнулось из покрытого сажей облачка и, болезненное, словно надышавшееся за ночь кисловатым, насыщенным дымом и бензиновой гарью воздухом, повисло посиневшими краями над крышами предместья, но сегодня оно показалось Саулюсу особенным. Даже не умывшись, выбежал он из дома и только у двери гаража с благодарностью почувствовал, что Грасе успела сунуть в карман бутерброд.
— Опоздал, — бросил он, не собираясь ни оправдываться, ни извиняться перед шефом. — Хороший сон видел.
Но Моцкус не поддержал разговора. Он ходил по тротуару туда и обратно, заложив руки за спину и поглядывая на старые, засиженные голубями часы, которые, наверное, уже и двадцать лет назад шли неточно. Саулюс услужливо открыл дверцу, подождал, пока шеф удобно уселся, и нажал на педаль. Ехали молча. На колхозных полях кое-где копошились люди. Рабочие в оранжевых куртках латали ямы на шоссе. Их товарищи сидели на обочине и пускали по кругу большую черную бутыль, двое усердно показывали флажками, что надо побыстрее сворачивать в сторону. Чуть дальше женщина выливала из тяжелого ковша жидкую смолу в ямки, выбитые на дороге, а другая массивным ручным катком трамбовала еще дымящийся асфальт.