Рыцарь умер дважды
Шрифт:
— Да. Мы придаем значение таким вещам. Не потому ли мы побеждаем?..
…Ты даже не пыталась обмануть меня; отданная игрушка была любимой по-настоящему. Ты принесла изящного, вырезанного из соснового дерева лиса с острой мордой. Ты не хотела расставаться с ним: пальцы сжались, прежде чем вложить в мою ладонь фигурку. Я сразу узнал мастера, сделавшего ее, Джейн, узнал. Маленькая Серая Белка, женщина с прекраснейшими в нашем селении волосами цвета обсидиана. Изгнанная мужем, в горе остригшая пряди и надолго переставшая говорить с соплеменниками. Давшая жизнь моему первому сыну.
— Мать
И я понял, что круг замкнулся.
…Недавно я вернул тебе эту фигурку, Джейн, вернул вместе со второй — из дерева темного, грубого, невзрачного. На Той Стороне многих детей племени учили резьбе; некоторые освоили ее и позже выменивали игрушки, посуду, маленьких идолов чужого распятого бога и его матери на нужные вещи, деньги или спиртное, которое Рысь с Малой Горы запрещал, но которое, как и все запретное, вызывало безудержное любопытство. Я был из других — освоивших, но забывших. Теперь вспомнил, и легко нашел тот самый, нужный, тик, и срезал ту самую, нужную, ветвь, и стружки покорно застонали, выпуская на волю Койота.
Койот — вечный спутник Серебряного Лиса. Койот идет за ним, на какую бы тропу ни ступило быстрое легкое создание. Оба сильны, оба видят мир по-разному: один раскачивает, как маятник, другой баюкает, как колыбель. Но когда-то они вдвоем отделили сушу от бушующего океана. Бросили в землю первые семена подсолнечника. Из дыхания их родились теплый ветер и снежная буря. Таковы мы. Таковы мы, правда, Джейн?
Это я в последний раз сказал тебе на прощание, и ты ускользнула в лесную чащу. Оба мы верили, что вскоре ты вернешься навсегда. Но наше «навсегда» настало только теперь.
Когда, простертый перед каменной могилой, я не могу открыть глаза.
– tawmi-
Это повторялось: сражения, трубка мира, апельсиновое вино и непримиримость. Мы говорили о многом, но никогда не вспоминали ночь Созидания, в которую держались за руки в страхе перед тем, что несла с собой наша война. Круг по-настоящему замкнулся. Мы были заперты в нем, и все меж нами казалось продолжением оборванного боя.
Ты всякий раз ждала гибели. Я чувствовал это, но ты продолжала приходить беззащитной, а я ни разу не позволил причинить тебе вред. Когда ты покидала меня, я лишь мрачно усмехался и, не отвечая на вопросы братьев, повторял: «Всему свое время». Неважно, удавалось ли нам прийти к согласию. Чаще всего — удавалось.
Всякий раз взамен перемирия, или жизней, или целительных снадобий я просил у тебя что-то с Той Стороны. Оружие — никогда; оно окончательно сделало бы войну неравной. Но ты приносила многое другое: инструменты, которые воровала у знакомого врача, и настоящий табак, местные замены которого были совсем не так хороши, и однажды мешок желудей, потому что, живя в лесах, мы любили печь хлеб на желудевой муке, а в Зеленом мире нет дубов. Но чаще я просил другое, и, наверное, в этом для тебя было больше странности, чем даже в желудях. Я просил то, чего мне больше всего не хватало. Книги.
Ты не знала — и никто не знал, почему же я так ненавижу белых. Ты не знала — и никто, кроме, наверное, Рыси с Малой Горы, не понимал, сколько горечи в моей ненависти. Ты не знала — и сам я не сразу признался себе в том, как влек меня, еще молодого шамана, обреченного вечно служить племени, мир за пределами селения. Странные дома: высокие, стройные, порой выкрашенные в поразительные цвета. Странные облики: белые все были не похожи одеждой, носили разные уборы, могли как отпустить, так и остричь волосы. Странные развлечения: танцевать парами, разыгрывать на сценах истории, петь, не только когда молишься, но порой и просто так. Казалось, белые ничего себе не запрещают, но несмотря на это их город жил, рос, дети были здоровыми, счастливыми и смелыми. Наше же племя утопало в запретах. Вцеплялось в традиции. Боялось знаний. Мне немало стоило добиться от вождя даже дозволения пользоваться медицинской утварью, выменянной и купленной. Он говорил: «Ты так силен, юный шаман, зачем тебе это?». Я, видя, как загнивают даже исцеленные колдовством увечья, отвечал: «Силы духов недостаточно, нужен смертный ум». Впрочем… многие братья и не понимали, что стерильные бинты и антисептики — не магия.
Я замкнулся в разочарованной отрешенности — и прослыл в племени надменным, обрел имя Злое Сердце. Белые тоже не принимали меня: для них я был лишь дикарем, одним из странных соседей, которым не место на каменных улицах. И я отрешился от белых тоже. Но я по-прежнему тянулся к их книгам: как к хранилищам знаний — по медицине, философии, истории, — так и к хранилищам судеб. Имена, которые мои братья не сумели бы выговорить, — Данте Алигьери, Мигель Сервантес, Чарльз Диккенс — не были для меня пустым звуком. В самих бледнолицых я все яснее видел злобную стаю. Но могилы их слов таили сокровища.
…Я рассказал тебе все это однажды, и ты вдруг горячо ответила:
— Так что же, все дело в старой обиде? Послушай, в нашем городе сейчас человек твоего народа защищает закон, и мы любим его как брата! Мы, пусть не все, научились принимать тех, кто не похож на нас. Мы отменили рабство. И знаешь, у нас тоже жило когда-то племя индейцев. Отец говорит, с ними всегда держали крепкий мир. Ты можешь…
Я понял, к чему ты наивно ведешь, какой план вспыхнул в твоем уме. Мне не хотелось говорить об этом, я не стал даже открывать тебе глаза на очевидное: мы были тем племенем, мы бесследно сгинули, мы опасались судьбы изгнанных и убитых братьев, не веря в ваш «крепкий мир». И я покачал головой.
— Оставь это, не будь слепой.
— Почему?
Мы тоже стали другими, Исчезающий Рыцарь. Последние, кто спорил с моим решением, кто не хотел уходить от Двух Озер, умерли; я один помню Ту Сторону. Мы привыкли к высоким, даже выше, чем у вас, каменным домам, к разлитой в воздухе магии, к бессолнечному небу зеленого цвета. Я не уверен, что, попав под ваш свет, увидев горные снега, встретив толпу бледнолицых, яна новых поколений не лишатся рассудка.
— Возможно, вы изменились, но это неважно. Обиды давно нет. Нет ничего, и здесь наш дом. Я не отдам его повстанцам, тем более ныне. Они обезумели в своей мстительной злобе.
— Так же, как и ты в своей задетой гордыне!
Ты выпалила это, глядя исподлобья, с тяжелым гневом. Я не мог догадаться, что на самом деле разозлило тебя, увидел лишь досаду. Решил, что ты думала воззвать к моим прежним желаниям — и не смогла. В конце концов, ты была юна, знала о войне и власти немногим больше любого недавнего ребенка, не понимала, сколь многие вещи не делаются так просто. Мне стоило лучше вглядеться в твои глаза. Но вместо этого я холодно произнес: