С Евангелием в руках
Шрифт:
Поэтому хорошо только здесь, далеко от Москвы, где благоухает сирень, где поют птицы, а мои соседки, две пожилые дамы (мать и дочь), читают дамские романы: Локка, Оливию Уэтсли, Клода Фаррера и так далее. Романы, в которых описываются роскошные виллы, стоящие прямо над берегом моря, запах печеного лангуста и дамы в шелковых платьях за рулем открытых автомобилей. Романы, которые они сами же перепечатывают на машинке, взяв оригинал на несколько дней у какого-то «счастливца», владеющего «прекрасной библиотекой». Но только я в этих романах, два или три из которых (потом, через много лет) не без удовольствия прочитаю, тогда почему-то не находил ничего интересного.
Тогда я читал Диккенса. Книгу за книгой.
Среди этих журналов я нашел и две или три разорванные книжки «Аполлона» со стихами Гумилёва, поата, как произносил это слово он сам (об этом, кажется, написано у Одоевцевой), известного мне тогда только по имени. Помню, как прямо на «высоком чердаке», сидя в пыли среди какой-то старой рухляди и груд пришедшей в полную негодность мебели, которая и в самом деле выглядела «как ряд скелетов», я читал «Капитанов». «Шелестят паруса кораблей…»
К вечеру я знал их par coeur [55] и, кажется, готовился уже прочитать с эстрады, но тут отец, как раз на другой день приехавший из Москвы на воскресенье, рассказал мне, что Гумилёв был расстрелян еще при Ленине. Поэтому не только его стихи запрещены, но и само имя его никогда не упоминается в печати.
Именно от отца я к тому времени знал о Ленине и Сталине почти всё. Знал о массовых расстрелах и арестах и о «красном терроре», знал, главное, о том, что во всём виноват не Сталин, «исказивший ленинские нормы партийной жизни», но что сами эти нормы ужасны. Знал и о том, что сегодня, в конце 1960-х годов, хотя и не расстреливают, но сажают. Знал о мордовских лагерях и так далее.
55
Наизусть (франц.).
Всё это знал я уже тогда и сейчас благодарен за это отцу бесконечно. Это он, безумно боявшийся, что я со своим холерическим темпераментом быстро окажусь где-нибудь в Мордовии, тем не менее, не пытаясь сделать меня «советским», говорил мне только правду и более того – всю ту правду, что знал сам. Но о Гумилёве мы с ним прежде почему-то никогда не говорили, хотя стихи он любил, и прежде всего – поэтов начала века.
Настоящей страстью моего отца был велосипед. Мы уезжали с ним километров за тридцать и во время этих поездок, не пытаясь развивать какую-то особенную скорость, разговаривали часами. De omni re scibili – «обо всём, что дано нам знать». Так говорил Пико делла Мирандола.
О чем только мы не беседовали во время этих прогулок! И сейчас, когда проезжаешь по местам, где мы тогда бывали вместе с ним, именно в связи с конкретными пейзажами и даже в связи с поворотами дороги, неожиданно выплывают из памяти подробности наших разговоров, иногда – мельчайшие.
Так, оказываясь на Егорьевском шоссе у дома, который, разумеется, не имеет никакого отношения к поведанной отцом истории, я всякий раз вспоминаю, как он рассказывал о командире полка, расквартированного в Нахабине. Отец жил там летом, когда было ему лет пятнадцать. Я не просто вспоминаю: я вижу, как всё было, хотя это произошло совсем в другом поселке и задолго до моего рождения. И только цепкая память подростка почему-то навсегда связала эту историю
Вернувшись домой, командир, кажется, человек симпатичный, ибо в поселке его все любили, пил с женою и тещей чай на террасе, когда к его калитке подъехала незнакомая машина. Всё это видели собственными глазами игравшие на улице мальчишки. Решив, что на него напали какие-то бандиты или просто «враги трудящегося народа», они было попытались защитить командира своим криком, но «бандиты» мгновенно затолкали его в свою машину…
Сирень всё еще цветет, а я продолжаю разбирать старые растрепанные журналы и книги, что иногда прямо в руках рассыпаются от ветхости. Их много в нашем сарае, на чердаке у соседок и в сундуке у Екатерины Филипповны, вдовы маминого крестного – знаменитого ученого-аэродинамика, человека, который всю жизнь оставался беспартийным и ни от кого не скрывал, что верит в Бога. В 1930-е годы он не подписывал никаких писем в поддержку расстрелов «врагов народа» и ходил в церковь Покрова на Лыщиковой горке. Именно тут по его просьбе священник повенчал моих родителей, Петра и Ольгу.
Среди этих книг я нашел и Евангелие. Маленькое служебное Евангелие, конечно, на славянском. Не могу сказать, что до этого я был неверующим. Нет, я всегда любил церковные праздники, особенно Пасху, которую ждал каждый год с большим нетерпением, готовился к ней, как мог. Любил бывать в церкви, ставить свечи и подавать записочки на обедню, не всегда, но молился, а временами в Воскресенском храме в Сокольниках до часу простаивал на коленях перед Иверской иконой, дома иногда читал акафист святителю Николаю, которого считал покровителем нашей семьи. Но Евангелие почти не раскрывал, а если читал иногда, то только по-русски.
Теперь всё неожиданно изменилось. Изменилась сама жизнь. Оказалось, что я просто не могу жить без этой книги, вернее, без этого человека. Тогда я не задумывался над тем, кто это – «один из пророков», Сын Божий или простой равви из Назарета. Я хотел только не расставаться с Иисусом никогда – и всё. Садился на велосипед, уезжал куда-нибудь в лес и читал там Евангелие часами. Читал, заучивал на память и отдельные стихи, и целые страницы, то и дело возвращаясь к тому, что было прочитано прежде. И так изо дня в день. То про себя, то беззвучно шевеля губами, то вслух и даже нараспев. Потом одна моя знакомая, вернее, коллега, известный историк и автор книги об античной Паннонии, рассказала мне, что и она дома читала Евангелие вслух, запираясь для этого в ванной.
Уже отцвела сирень. Гигантский и благовонный ее букет превратился в обычный зеленый куст, но зато ночное небо наполнилось августовскими звездами. А птицы… Те самые птицы, что «витают под сению ветвей велиих древа, вырастающаго из зерна горушичнаго» (Мк 4: 30–32), замолчали, занявшись уходом за птенцами.
А я продолжал идти вслед за Иисусом и Его учениками по каменистым дорогам Галилеи. Порою славянский язык оказывался мне не под силу, но тогда меня выручал церковнославянский словарь Григория Дьяченко, который я обнаружил уже не помню, где именно, кажется, в сундуке у Екатерины Филипповны. Помогли и бабушкины книги по славянским древностям.
«Всю тебя, земля родная, в рабском виде Царь Небесный исходил.» – говорится у Тютчева. Я, однако, понимаю эти слова не только в том плане, в каком понимал их поэт, но и по-своему, очень лично. Читая Евангелия в лесу, который хорошо знал с детства, я как-то соединял в сердце (так уж устроена моя память) какие-то места этого леса с теми страницами Евангелия, которые читал именно в этих местах. Он, действительно, исходил эту землю, в том числе и тогда, когда я читал здесь о том, как «иде Иисус в субботы сквозе сеяния; ученицы же его взалкаша, и начаша востерзати класы и ясти» (Мф 12: 1).