С Петром в пути
Шрифт:
Ученик же оказался на диво способным и прилежным. И вот какую аттестацию новопроизведённый полковник выдал Петру:
«Свидетельство. Дано в том, что он в непродолжительное время, к общему изумлению, такие показал успехи и такие приобрёл сведения, что везде за исправного, осторожного, благоискусного, мужественного и бесстрашного огнестрельного мастера и художника признаваем и почитаем быть может».
Художником Пётр был аттестован по страсти его к огненным потехам, и в искусстве снаряжения и пускания фейерверков он в Кёнигсберге преуспел.
Тем
Пока посольство приходило в себя и откармливалось на сытых бранденбургских хлебах, курфюст вознамерился заключить с русским царём оборонительно-наступательный союз. Однако Пётр, горячо благодаря за гостеприимство радушного хозяина, дипломатично от такого союза отказался. Перед этим он держал совет с Головиным и Возницыным.
— Таковой союз нарушит равновесие, установившееся в Европе, — сказал ему Фёдор. — К тому же мы ведём войну с турком, и до её окончания неразумно было бы сей союз заключить.
Вот договор о дружестве меж нашими государствами подписать было бы разумно. Да, такой следовало бы подписать. Пётр был откровенен с Фридрихом, и тот его понял.
— Дружелюбный союз скрепит наши узы, — сказал Пётр. — И быть ему вечно, сколь мы с тобою жить будем на этом свете.
Оба стояли друг противу друга с кубками, подъятыми к устам. Чокнулись. Звона не было — кубки были полны. В два приёма осушили их. Осушив — содвинули снова. И вот тогда серебро отозвалось чистым нежным звоном.
Хорошо жилось в гостеприимном Кёнигсберге. Балы следовали за балами. Пётр продолжал учиться этикету. Но вот эта наука давалась ему трудно. Так же, как чинные немецкие танцы. Чего ему не хватало, так это изящества, плавности. Он был угловат. Угловатость была в его натуре. Ему были свойственны порывистость и резкость. Кроме того, он не мог унять тик. Лицо против воли гримасничало.
Придворные доктора без обиняков объявили ему, что излечить сего нельзя, врачебная наука против сего недуга бессильна. Что ж, пришлось смириться. Но при входе в незнакомое общество он робел...
Это было досадно, особенно когда ему приходилось бывать на придворных балах, где было столько прекрасных женщин! Глаза разбегались, иной раз от стеснения он просто закрывал лицо ладонями.
Герцогиня Мария Вильгельмина приглядывалась к русскому царю. Она находила его значительным, но лишённым светского воспитания и однажды высказала ему это.
— Какое моё воспитание, сударыня, — ответствовал Пётр, — учили меня дьячки по псалтири, опять же общества не было, а все мамки да няньки. Одно невежество. Кабы не Франц Лефорт да не его кумпанство в Немецкой слободе, и вовсе огрубел бы.
— У вас есть всё, государь, чтобы пленять общество, — любезно произнесла герцогиня.
— Это лишнее — пленять, — категорически заявил Пётр. — Это не по мне. Вот ежели в плен недруга взять да разоружить, тут я готов, — и он
— Вы, как я слышала, ведёте войну с турками?
— Да, сударыня. Утеснили они нас, не хотят подпускать к морю. А нам море всё едино как воздух надобно. Без него дыханье наше стеснено. Держит нас султан за горло. Да и прямо скажу, швед тоже. Вы уж на откровенность мою не посетуйте, — закончил он. И пригласил её на танец.
В старинном замке, казавшемся Петру чересчур угрюмым, разносились звуки музыки. Зала была велика, звуки подхватывало эхо, раскатываясь под сводами.
Молодой царь неуклюже передвигал длинными ногами. Казалось, вот сейчас они заплетутся, и он рухнет на свою даму.
В конце концов он остановился, попытался поклониться, но с поклоном, как и с танцем, не получилось. Он смешался и подвёл герцогиню к креслу.
— Прошу меня простить. Непривычен я ко всему этому, — запинаясь, произнёс он. — Не для этих утех создан и к вам явился.
— Я вас понимаю, государь. Простите и вы меня, — с обезоруживающей улыбкой сказала герцогиня. — Вы действительно не созданы ни для дворцов, ни для замков. Верю: вас ждёт великое будущее. И я счастлива, что судьба свела нас.
Пётр был тронут. Он взял её хрупкую руку и припал губами.
Утром его озаботил Головин:
— Господин канцлер, — он имел в виду Льва Нарышкина, — известил о грамотке от нашего человека в Варшаве Никитина, с коей он извещает о драчке за тамошний престол. Делят наследство покойного короля Яна Собеского, много охотников его заполучить.
— Кто ж они? — осведомился Пётр.
— Допрежь всего сын покойного Яков. К нему примешались лотарингский герцог Леопольдус, баденский маркграф Людовик, от папы римского некий Одескальки, говорят внук его, от короля французского принц Конти...
— Хватит, хватит, — перебил его Пётр. — Эти-то все чего полезли? Чего им-то неймётся?
— Кусок больно лаком, государь милостивый. Но владетельные особы жадны и хотят приращения, — с улыбкой отвечал Фёдор.
— Я вот тоже хочу приращенья, да не ради богатств и славы, а ради будущности Руси. Задыхаться без моря нам негоже да и непристойно: нету на сей земле более пространного государства со множеством народов и языков.
— Ещё курфюрст Саксонский Август претендует.
— Вот этому корону польскую дать можно, — оживился Пётр.
— Этот к ней ближе всех. А Яков-то чем отличился?
— Говорят, умом он скуден да и всем остальным тоже.
— Да, нехвалим Яков, неотличен. Да и партия его, сказывают, невелика.
— Ну и пусть себе живёт, — снисходительно обронил Пётр.
— Отписать надо Алексею Никитину: пущай держится Августа. Мы с ним поладить сумеем. Слышно, он покладист. Да и насчёт баб великий охотник, сколь многих переменил, сколь многих обсеменил. Удалой он мужик, таковых люблю.