Савва Морозов: Смерть во спасение
Шрифт:
— Как поживаешь, Митрич? Добра тебе!
— И вам, Савва Тимофеевич. Спасибо за чаек, — вторично сдернул он картуз, принимая чаевые.
В кабаре было самое веселье. Подкатывали не только на одиночных, но и парных рысаках. Ванек здесь не водилось.
Кучер рванул сразу в карьер.
— Не гони. Лошадь на овес уже, поди, заработала, — по-хозяйски определил Савва Тимофеевич.
Он любил рысаков, обычно сам и правил, без кучера. Разве уж когда с устатку, после какого-нибудь такого кабаре. Тогда если уж и в одиночку приезжал, так по телефону вызывал своего Матюшку. Ребра-то ломать по таким мостовым не хотелось. Мостовые. будь они
— Кажется, потыкались, господа-компаньоны? Пора на дружество переходить. С Костенькой-то мы с детских лет, а вот с тобой, Владимир Иванович?
— Да и со мной изволь так, Савва Тимофеевич.
Парадные двери черногорец с кинжалом на обе половины распахнул. Хозяин входил в обнимку с двумя друзьями.
Театральные хлопоты закружили и завертели фабриканта Морозова. Гости! Бесконечные гости. Сейчас уже не трое, а четверо, ибо от четвертого-то все и зависело. Четвертый — он же Шехтель Франц Осипович, которому фортуна долго не фартила, даже на простые заказы. По образованию-то он был художник, в свое время учился вместе с Левитаном и умершим от скоротечной чахотки Александром Чеховым, братом Антона Павловича. Да вот поди же ты, расчетливый немец совсем нерасчетливо, как говорили, в архитектуру бросился. А настоящие архитекторы, оберегая свой доходный цех, его на пушечный выстрел не подпускали. Заказчики? Кто отдаст свои денежки никому не известному специалисту?
Настоящая-то слава пришла только после морозовского гнездовья; одни называли его дворцом, другие крепостью, третьи на италийский манер — палаццо. Сам же Морозов выражался проще: домишко! Шехтель и того скромнее: заказ. Ему заказали, он сделал — чего же более?
Сейчас троица друзей шумела, он сдержанно помалкивал. Конечно, догадывался, с чего шум-гам, но всему свое время. Немецкая чопорность гасила чувства. Теперь уже знающий себе цену архитектор, а отнюдь не гость, хотя всегда желанный и дорогой. Что поделаешь, хозяин этого «домишка» уважал его сдержанность. Иное дело — друзья-артисты. Вместе с ними врывались в этот роскошный особняк театральные вихри, которые грозили вымести прочь не только хозяина, но и хозяйку.
Зинаида Григорьевна дала гостям приложиться к ручке и благоразумно убралась в свои апартаменты. Славно было устроено это великолепное жилище! Изначально на две половины — мужскую и женскую. Шехтель, приступая к работе, прекрасно знал семейные отношения Морозовых. Поэтому парадный вход представлял одновременно и семейную идиллию, и полное отсутствие внутренних связей. Первый, парадный, этаж через общий холл и громадную гостиную незаметно переходил в личные покои хозяйки и внутренней, интимной, связи со вторым этажом не имел. Там были каминный зал, кабинет и спальня. Что еще нужно хозяину, в любой час дня и ночи приезжающему с гостями? Изволит хозяйка, так выйдет в общий холл, чтобы поздороваться, а не изволит?.. Гости, раздетые в нижней гардеробной, по роскошной лестнице без особых церемоний проследуют наверх. Женатые, но вечные холостяки.
Сегодня хозяйка — изволила. Отсюда и предшествовавшие церемонии. К архитектору она относилась, как ко всякому наемному работнику, но артисты, артисты!.. Ей льстило играть роль великосветской дамы, хотя была она по московским меркам всего лишь купчихой.
— Ах, дорогой Константин Сергеевич!
Хорошо надушенная, крепкая рука фабричной «присучальщицы» жеманно протягивалась навстречу элегантному отпрыску рода Алексеевых.
— Ах, Владимир Иванович! — чуть-чуть поскромнее, но тоже с уважением к ухоженной бороде.
Как бы с оглядкой на немецкую чопорность, и третий отдан поцелуй:
— Франц Осипович, всё в работе, всё в работе?
Она при этом начисто забывала, что и сама когда-то работала, да еще в пыльных фабричных цехах. Упаси бог напомнить о том! Это мог сделать только такой втершийся в доверие остолоп, как Алешка по прозвищу Горький. Уж истинно не сладок! Ну, так ведь она остолопам и не подает руки, да и не выходит из своих апартаментов. Сейчас вот охотно вышла, несмотря на то, что у нее свои гости, во главе, конечно, с бароном Рейнботом. Но как же, как же, она дама, чувствительная к искусству. Пусть не зазнается барон. Потому и сгибается в легком поклоне далеко уже не легкий стан. Ничего не поделаешь, после третьих родов маленько отяжелела, да ведь как бы и четвертый не завелся. Ведь иногда — по большим праздникам! — муженек спускается в ее нижнюю спальню. Да и при гостях — сама душечка. Соответствующее и обращение:
— Саввушка?
— Да, Зинуля?
— Что приказать гостям, хозяюшко?
— А что придет на твой вкус, хозяюшка.
На посторонний взгляд — так истинно голубиное воркование. Но Франц Осипович как домашний архитектор угадывает, что им не терпится разбежаться по своим этажам. Тем более из хозяйкиной половины доносится зычный немецкий голосище:
— Зинаида Григорьевна, с кем это вы там любезничаете?
— С хозяином! — бросает Савва Тимофеевич и увлекает гостей вверх по лестнице.
Тут не до вежливости — он впереди. Иначе Костенька да Володенька будут нескончаемо расшаркиваться, а Шехтель топтаться обочь, не решаясь испортить радушие хозяйки.
Савва Тимофеевич уже на верхней площадке дожидается гостей:
— Чур, сбежали!
Он, конечно, замечает, что Зинаида, оборачиваясь, грозит второму этажу своим крепеньким фабричным пальчиком, а могла бы и кулаком. Дело понятное.
Но как бы там ни было они одни, и беседа у них отнюдь не простая.
Вышколенные слуги подали наверх, к камину, все, что нужно четверым мужикам. Некоторая игривость, вызванная появлением хозяйки, здесь быстро пропала. Не об устрицах же и стерляжьей ухе говорить.
— Всякий раз, как я бываю здесь, мне вспоминается Алупка, Воронцовский дворец.
Немирович, как главный хозяйственник, незаметно подталкивает немца к неизбежному разговору:
— Бывал и я там, с размахом строили.
— Деньги, деньги, — вспоминает Станиславский свое купеческое прошлое. — Но не каждому удается ввести окружающий мир внутрь житейских хором.
Он кивает на широкие, прямо в небеса распахнутые окна.
— Это моя профессия, господа артисты, — скромно парирует Шехтель. — Жилище человеческое должно вбирать в себя мир Божий. Но что такое театр?
Простой вопрос, который поставил в тупик и Немировича-Данченко, и Алексеева- Станиславского. Савва Тимофеевич с довольным видом улыбается. Это все равно, что спросить: что такое фабрика? Он вот уже пятнадцать лет без отца бьется над этим вопросом, а ответить не может. Пожалуй, дед — родоначальник, приснопамятный Савва Васильевич, и нашел бы по простоте душевной простой же и ответ, а он, Савва третьего поколения, всякий раз тревожно умолкает. Не так лии у господ артистов?
Прямо-то не отвечая, Станиславский, все-таки тоже купеческой крови, экивоками повел разговор: