Сцены из жизни Максима Грека
Шрифт:
И вот теперь, через несколько лет после венчания на царство и после больших весенних и летних пожаров, сам Макарий, Сильвестр и Адашев напомнили ему об узнике, греческом философе.
Перед царем продолжал стоять епископ Акакий. Застыв в просительной позе, смотрел ему в глаза. Это начало раздражать Ивана. Поодаль стояли митрополит Макарий, протоиерей Сильвестр и Алексей Адашев. Внимательный взгляд Ивана остановился на двух последних: ему не терпелось знать, что думают верный его советчик и протоиерей. Желают ли они в самом деле, чтобы он отпустил греческого монаха на Афон? И почему? Какой смысл отпускать человека, который много всякого
— Святой старец, этот философ, пишет мне о предметах серьезных, — отложив рукопись, проговорил царь. — Послание достойно славы сего монаха. Он благословляет все наше великое царство и просит, чтобы его отпустили на родину. Что вы на это скажете?
Выпрямившись, первым ответил толстый Акакий:
— Великий наш государь, много мук претерпел у нас старец, жестоко наказан он, разумеется, не людьми, а богом, чью волю нам только и остается, что исполнять. Теперь он в преклонных годах, сжалься над ним. Он у меня в епархии, и я знаю, как страдает бедняга на чужбине, как скорбит и плачет. Пускай он по твоей милости сподобится перед смертью узреть родные края.
При этих словах из глаз Акакия полились слезы. Его вид вызвал у царя раздражение. Толстый живот, багровое лицо, точно мясо без кожи; сразу видно, что тверской епископ чревоугодник и бражник. «Он столько съедает и выпивает за год, — подумал Иван, — что денег этих хватило бы на войну с татарами и ливонцами. Выживший из ума старик!» И он сердитым взглядом пронзил круглую, расплывшуюся от слез физиономию Акакия. Да он, этот выживший из ума старик, сам не знает, что несет. Таковы все епископы и бояре: от обжорства и распутства преждевременно старятся, глупеют, мозги у них заплывают жиром; они перестают думать о пользе отечества и царя, — все забывают. Хотят только сладко есть и пить, кататься как сыр в масле. Но так как в молодости успели немало нагрешить, то и не знают, чем спасти свою душу; и вот видят дурные сны, ни с того ни с сего льют слезы, — жалкие, презренные людишки.
Иван с трудом удерживался от желания все это высказать. Несчастный вид епископа так бесил его, что не избежать бы вспышки царского гнева, если бы не выступил вперед Алексей Адашев, загородив стройным и крепким своим телом похожего на крота Акакия.
— Государь, желание монаха понятно, человек он, как и мы, грешные, — приятным, звонким голосом сказал бывший постельничий. — Но просьбу его нелегко исполнить. Ты должен подумать. И прежде всего о том, как этот немощный, исстрадавшийся старец перенесет тяготы путешествия.
Ясные глаза Адашева и его разумные слова успокоили Ивана. Да и Сильвестр, и Макарий, как видно, разделяли его мнение. Пора прекратить муки старца, сказал Сильвестр. Да будет к нему милостив великий государь, да согреет его своей лаской. Пусть напишет ему несколько слов с любовью и покровительством. Ведь Максим уже дважды обращался к нему с посланиями, а ответа не получил. Первый раз — давно, еще до венчания на царство; плохие советчики не передали государю письма философа, да и сами, — повысил он голос, — не потрудились его прочесть.
Иван уже совершенно успокоился. Он попросил Адашева немедля ответить святогорскому монаху: воля господа и царя, чтобы пришел конец его мукам. И послание его царь, мол, прочел, как положено, с вниманием и благочестием. И коли есть у старца в чем-либо нужда, пускай, не стесняясь, напишет…
— Не надобно ничего, государь, святому старцу, — сказал тверской епископ. — Лишь
— Пошли ему побольше того и другого.
— И еще он просит монаший клобук, — прибавил Акакий. — Старый, что привез он с Афона, вконец изорвался, нельзя уж носить.
— Пошли ему и хороший клобук, — с готовностью разрешил царь.
ДВА ЕРЕТИКА
По заказу иеродиакона Вениамина Максим переписывал по-гречески Псалтырь. Это была первая — за много лет — работа, которую ему довелось делать на родном языке. Поэтому монах не торопился, растягивал, как мог, редкое удовольствие. В тот день, когда труд был закончен, Максим сделал киноварью следующую запись:
«Написана сия Псалтырь в городе Твери, рукой и трудом некоего святогорского ватопедского монаха по имени Максим, в год 48 восьмой тысячи, [187] на средства Вениамина, благочестивейшего иеродиакона и священнохранителя богом возлюбленного епископа Твери господина Акакия. Читающие, не вините писавшего, если в чем-либо погрешил против правильного письма: ведь согрешить свойственно человеку и это — общее несчастье. Здравствуйте о господе и молитесь за меня, грешного».
187
…в год 48 восьмой тысячи… — то есть в 1540 г.
Рядом сидел писец Григорий. Восторженный поклонник мудрого монаха, он с восхищением следил за тем, с какой теплотой и нежностью старческая рука выводила красивые греческие буквы, ложившиеся безукоризненно ровными строками. Сам Григорий в греческом был не силен. То немногое, что знал, приобрел он подле Максима. Крестьянин из ближней деревни, он и грамоте научился здесь, в монастыре. Однако ум у него был цепкий, спорый, и Григорий сделал немалые успехи. Максим любил его еще и за то, что в характере у него было врожденное благочестие.
Однако на этот раз присутствие Григория было ему нестерпимо. Едва лишь занялся день, писец явился подвыпившим. От него разило чесноком и брагой. И теперь, склонившись над монахом и наблюдая за движением его пера, он источал на него эти отвратительные запахи. Каждая новая буква, ложившаяся на бумагу, вызывала у Григория возглас восторга, и обоняние старца потрясала новая волна чесночно-бражных испарений. К ним прибавлялся дурной запах от гнилых зубов Григория.
Максим закончил запись. Григорий испустил вздох, еще более глубокий, чем все предыдущие, и сказал:
— Какая же это красота, святой отец! Воистину божественная красота! Будь добр, прочитай мне теперь эту запись, чтобы услышал я из твоих уст. Чтобы вслед за зрением усладился и слух.
Максим обернулся и с огорчением посмотрел на него.
— Ах, Григорий, как мог ты с самого утра, едва пробудившись ото сна, поднести это зелье к своим устам?
Только теперь Григорий догадался, что старец давно заметил его прегрешение. Максим выглядел опечаленным, и Григорий устыдился. Он понурился, встал и, перекрестившись, ушел в угол. Максим по-прежнему смотрел на него удрученно — выходка Григория словно отняла у него радость, которую испытал он, переписывая греческую Псалтырь. Ничто не причиняло ему такой боли, как пьянство или другие неподобающие поступки собратьев. Увы! — и в этом монастыре такое случалось.