Семь незнакомых слов
Шрифт:
Ещё больше Георгий Варфоломеевич удивился, когда узнал причину слёз. Из Ромкиных всхлипываний стало понятно, что Ромку выгнали из класса и направили в директорский кабинет за то, что он обозвал Димку Зимилиса грушей.
— Это у меня не специально получилось, — пояснил мне Ромка. — Хотел с самого начал рассказать, а когда он стал спрашивать, как я его обозвал, я почему-то сказал — груша.
— А он? — спросил я.
— Ну, сказал: ай-ай-ай, как нехорошо обзываться, сказал, чтоб я больше так не делал.
— А дальше?
— Сказал: пойдём в класс.
— Да уж, — выдохнул я. — Здорово получилось. Повезло.
— Да, — Ромка помолчал и сделал неожиданный вывод: — А всё-таки классный
— Ага, — согласился я.
Приятное открытие о наличии у Папы-из-гестапо души не облегчило участи Ирки Сапожниковой: сначала её едва не съели огромные африканские муравьи, потом крокодил откусил её ухо, и вдобавок она оказалась предательницей, которая выдала нас главному тирану из Главного бамбукового дворца.
Этим дело не кончилось. Однажды после уроков мы забросали Ирку снежками и набили её портфель последним грязноватым снегом. Чуть позже на стене в Иркином подъезде появилась надпись, сделанная темно-вишнёвой нитрокраской из баллончика, купленного в хозяйственном магазине за рубль пятьдесят: «Сапожникова сука!!!».
Это и была та самая кривая дорожка, ступить на которую я остерегался. На удивление она оказалась не такой ужасной, а кое в чём и притягательно-романтичной. За снег нам попало: Иркин отец нажаловался на нас Груше, а потом ещё не поленился позвонить домой — сначала Ромке, потом — мне. Ромке дома задали нагоняй, у меня, в основном, дело свелось к выпытыванию, кто из нас с Ромкой влюблён в Ирку. Мама сразу поняла, что всё объясняется именно этим, и чем больше я отрицал, тем сильнее она утверждалась в своём подозрении. Только, по её мнению, мы не смогли правильно выразить свои чувства. Мальчик, в соответствии с маминой позицией, если ему нравится какая-нибудь девочка, не должен забрасывать её снежками и устраивать разные гадости, а наоборот — должен стараться сделать что-нибудь приятное.
Но история с надписью осталась нераскрытой: мы с Ваничкиным умело замели следы. Чтобы потом нас нельзя было найти по почерку, мы писали печатными буквами и по очереди: одну букву — Ромка, следующую — я. А три восклицательных знака призваны были ввести потенциальное следствие в заблуждение, что надпись делали не два человека, а три, и так как нас двое, на нас никто не подумает.
Зима в том году прошла быстро, а вот весна тягостно затянулась. С наступлением тепла учиться стало невыносимо. Нас звали тропики, жирафы, слоны и маленькие туземцы, а Груша не только не сокращала количества уроков, но ещё и на дом задавала целую гору. Нас с Ромкой это возмущало.
— Тут детство кончается, — сказал я однажды в сердцах, — хочется погулять напоследок, так нет же! Три упражнения, две задачи, примеров четыре столбика!
— Ей-то что, — поддержал Ромка, — сиди себе, ставь оценочки, какие хочешь, а нам мучайся!
Нашему соседству за одной партой пришёл конец после того, как Ромка подбил меня сбегать посмотреть на Брежнева. Глава страны приезжал перед самыми майскими праздниками — его готовились встречать от самого аэропорта до центра города. Ещё за несколько месяцев город стали усиленно приводить в порядок, а анекдоты про Брежнева по популярности превзошли все остальные серии — про Чапаева и Петьку, про Вовочку и про Штирлица. Анекдоты к тому времени обросли длинющими бородами, их давно знали даже детсадовцы, но, когда кто-то снова брался рассказывать, слушали с удовольствием и солидарно похохатывали. Иногда за день можно было раз десять выслушать историю про то, как Брежнев обдурил Никсона или Картера.
Проезд кортежа ожидался совсем неподалёку от школы — по проспекту Мира, и было страшно несправедливо, что нам в этот день не отменили уроки. Получалось, все, кто хочет, могут посмотреть на человека, которого, сколько мы себя помним, каждый день показывают по телевизору, и только те, кто учится со второй смены, этой исторической возможности лишены.
— Мы успеем, — сказал Ромка.
— А вдруг не успеем? — возразил я.
— Успеем, вот увидишь.
По Ромкиным расчётам Брежнев должен был проехать, как раз во время перемены после второго урока.
— Как мы успеем за пять минут?
— А мы побежим! Минута туда, минута обратно, как раз за три минуты посмотрим! Подумаешь, опоздаем немного — может быть, больше никогда Брежнева уже не увидим!
В Ромкином голосе чувствовалась взрослая горечь — он словно призывал меня не быть дитём, а понять, что даже такой человек, как генсек может когда-нибудь умереть, и тогда наш шанс его увидеть будет упущен.
Думать о смерти Брежнева было немного кощунственно, однако я сдался.
Проспект Мира от нашей школы отделяло каких-то двести-триста метров, но все хорошие места были уже заняты: люди с транспарантами и цветами стояли в несколько рядов по обе стороны средней дороги у заградительных лент, и соваться туда было безнадёжно. Мы забрались на высокий парапет у продовольственного магазина: отсюда до проезжей части было значительно дальше, стоять тесновато — рядом скопились такие же зеваки, как и мы, — но видимость неплохая.
В ожидании Ромка вполголоса поведал мне о том, что, когда едет машина с Брежневым, запрещено кидать ему цветы — могут застрелить охранники.
— За что? — поразился я.
— Они могут подумать, что в букете бомба, — со знанием дела объяснил Ромка. — А что? Запросто!
Цветов у нас не было, а даже если б и были, мы бы их с такого расстояния не докинули, так что история была — на всякий случай.
Открытая «Чайка» с генсеком показалась минут через десять — она ехала плавно, но достаточно быстро. Леонид Ильич стоял в ней и легонько покачивал согнутой в локте рукой, его волосы казались более седыми, чем в телевизоре. Всё зрелище заняло обещанные Ромкой три минуты. Те, кто стоял у самой дороги, возбужденно рассказывали, что по лицу Брежнева текли слёзы, и это было приятно: по телевизору Брежнев никогда не плакал, а тут не удержался — значит, не забыл нас (в давние-давние времена он работал в нашем городе и, конечно, не предполагал, что станет главой государства).
В класс мы опоздали на добрую треть урока. Груша оставила нас стоять у дверей, на всеобщем обозрении — ей казалось, оттуда мы её лучше поймём. Из Грушиной речи следовало, что мы вернулись из опаснейшей экспедиции: нас могла сбить машина, мы могли провалиться в канализационный люк и изувечиться, нас могли задавить в толпе, на нас мог упасть электрический провод, и произойти ещё куча неприятных вещей.
— Вы об этом подумали?!
Мы переминались с ноги на ногу и не знали, что ответить. Самое страшное, что с нами могло произойти, как раз и происходило: больше всего мы боялись, что, когда вернёмся, Груша станет на нас орать. И вот, пожалуйста: она на нас орала.
Проработка длилась не очень долго: наверное, учительница понимала, что по большому политическому счёту мы не так уж и виноваты. И она наказала нас другим способом: меня вернула к Таньке Куманович, а Ромка стал делить парту со Светкой Малофеевой.
— Это ерунда, — сказал Ромка после уроков, — в следующем году перейдём в старшее здание, там по-другому станут рассаживать. Может, снова вместе окажемся.
Но, видимо, мы выпили из Груши последние соки. Через несколько дней она едва не отправила нас и ещё нескольких человек в тюрьму для тех, кто плохо себя ведёт и не желает учиться. Юлия Степановна где-то отсутствовала всю перемену перед последним уроком и ещё немного опоздала. А когда вернулась, на её лице лежала печать суровой озабоченности.