Сердце Бонивура
Шрифт:
— А где тот… как его… Кузнецов?
— Так что кончается… В живот ранило… Очень мучается.
Суэцугу зашевелился и обеспокоенно спросил:
— Кто ранен?
— Кузнецов, который донёс о партизанах, — ответил Грудзинский.
Японец встал.
— Надо оказывать ему помощь… Надо, чтобы он говорил. Не надо, нельзя умирать!
Он вышел из штаба.
Грудзинский приказал казаку:
— Кузнецова тащите под навес. От него узнаем, куда скрылись партизаны. Он ещё не скоро умрёт… А этого убрать, — кивнул он на труп бородатого.
Казак
— Преставился, значит, Спиридоныч, упокой, господи, его душу. — Он снял папаху, перекрестился и крикнул в дверь: — Эй, ребята, помогите!
Вошло несколько забайкальцев, взяли труп и ногами вперёд вынесли. Положили его позади избы, где уже рядком, по ранжиру, лежали другие. Раненых разместили в тени навеса. Оттуда неслись стоны и ругань.
Один казак, с перебитыми ногами, остервеневший от боли беспрестанно ругался. Его останавливали:
— Тише ты, Саньча, чего ругаешься… Вон, погляди, Лозовой помирает — и то тихо лежит.
— Пущай помирает, мне с его шкуры не шубу шить, мне своя дороже.
— Тише, Саньча!
— Чего тише? Ты мне-ка ноги дашь свои?! У-у!
И в припадке дикой злобы и зависти к тем, кто остался цел, он метался по земле, бил себя по раненым ногам, кричал от боли и старался ударить подходивших. Глаза его горели безумным блеском. Лоб покрылся каплями пота, волосы разметались. Кровь лужей стояла под ним. Он смотрел на неё жадно и кричал:
— Руда моя, руда, куда ж ты, поганая, в землю течешь? У-у, язва! — Он бил землю руками. — Мало я в тебя пота вылил, теперь ты руду мою пьёшь…
Кто-то сказал тихо:
— Решился парень совсем!
Услыхав это, раненый окинул безумным взглядом толпу.
— Не я, а ты решился, что за марафетчиков да воров воюешь! Воевали бы они у матери в подоле, кабы не мы, дураки, им свои головы подставили: на, мол, режь, коли желаешь! Вон за ту гадину воюем, которая своих продаёт и наших не жалеет… Что, не подох ещё, гадюка лысая? — крикнул он, увидя, что двое несут Кузнецова. — Куда вы его волокете, дуры! Бросайте сразу в поганую яму!
— Тише, Саньча, и он мучается. Ему в хлебное место пуля угодила…
— А я не мучаюсь? — закричал Санька и страшно поднялся на перебитых ногах, грозя кулаками Кузнецову. — Из-за тебя, иуда, мучаюсь, чтоб тебе каждый день всю жизнь подыхать… Подлюга!
И он рухнул на землю. Последний пароксизм ярости лишил его сил. Руки его судорожно зашарили по телу, точно чего-то ища. Казаки столпились вокруг него.
— Обирается! — сказал один.
— Кончается Санька, — сказал второй, и все сняли папахи.
Кузнецова положили тут же. Синеватая бледность покрыла его лицо, глаза потускнели. Он трудно поводил головой и тихонько стонал. Живот у него вздулся и кровоточил. Пальцы, не переставая, дрожали. Из здания штаба показался Суэцугу и направился к фельдшеру. Караев вышел вслед за ним. Видя закрытые глаза Кузнецова, он протяжно свистнул. Но рябой, доложивший о Кузнецове, понял старшину и сказал:
— Никак нет… Сомлевши только. От водички в себя придёт! Сей минут…
Он убежал к колодцу, придерживая рукой болтавшуюся шашку, и быстро вернулся с полным ведром. Набрав воды в рот, он прыснул в лицо фельдшеру. Кузнецов открыл глаза. Суэцугу присел на корточки и сделал знак ротмистру. Ротмистр нагнулся над раненым:
— Вы меня слышите?
Кузнецов мигнул, — значит, слышит. Караев спросил его:
— Где же партизаны? В селе никого нет. Где ваш съезд?
Фельдшер подумал, соображая, потом шепнул:
— Ушли или прячутся… Пить! — И зло простонал: — Возились бы ещё больше, дураки они вас ждать!
Грудзинский подошёл к Караеву и сказал:
— За раненым надо поухаживать.
Фельдшер с напряжением сказал:
— Девки поднаторели. В лазарете… которые партизан… обихаживали… Наседкина Настя, Ксюшка Беленькая…
— Все, что ли?
— Пить! Шлыковы девки да Верхотуровы… Пить!
— Нельзя вам пить! — сказал Караев.
Старшина отправил казаков с поручением привести к штабу девушек, работавших в партизанском лазарете. Кузнецов опять потерял сознание. Суэцугу встревожился:
— Это что… умирать?
— Нет, при такой ране долго живут, — равнодушно сказал рябой. — Коли чего надо узнать, мы его водичкой…
Резкий стук в дверь вывел Настеньку и её мать из забытья. Они вздрогнули. Стук повторился. Не слыша ответа, стучавший принялся барабанить кулаком, сапогами и ещё чем-то.
— Открывай! — послышался голос из-за двери.
Настенька высвободилась из объятий матери и встала с кровати. Мать испуганно ухватилась за неё.
— Куда ты, доню?
— Стучат! — спокойно сказала дочь. — Надо открыть. Все равно двери вышибут, не поможет.
— Мабуть, то не к нам, — сказала старуха, сама этому не веря.
Но словно для того, чтобы рассеять её сомнения, тот же голос крикнул:
— Эй, Наседкины, открывайте!
Настенька быстро подошла к двери и взялась за крючок. Мать подскочила к ней и, оттолкнув, шепнула:
— Ховайсь, голубко… Мне, старухе, ничего не будет, а ты молода.
Стук прекратился. За дверью ждали, когда им откроют. Мать толкнула Настеньку в угол, за полог, чтобы вошедшие не увидели её.
Мать направилась к двери, сдёрнула крючок и сказала ясным голосом:
— Чего вы стукотите, человиче? Кого вам треба?
— Наседкину.
— Наседкина — це я…
— А Настя где Наседкина?
Голос матери дрогнул и прежней ясности в нем не было, когда она ответила:
— А нема в хате.
— Где она?
— Хиба я знаю? Дивчина своим розумом живе, бо вже добре выросла.
— Придётся обыскать хату, мать! — послышался второй голос.
Гулко хлопнула дверь, закрытая матерью. Она встала к ней спиной и сказала, взявшись за косяки: