Шалинский рейд
Шрифт:
В детстве я знал об этом дурдоме. То есть все эти “ты что, из дурдома сбежал?” или “тебя в дурдом отправят” – это было не о каком-то дурдоме вообще, а о том самом, по дороге на Новые Атаги, желтые корпуса за кирпичной оградой.
Как я понимаю теперь, это была не лечебница закрытого типа. Никакой колючей проволоки и тюремного режима. В Шалинском дурдоме не держали агрессивных опасных психов. Специализацией лечебницы было, наверное, простое слабоумие. В дурдоме жили невинные дурачки, с разной степенью недоразвитости ума. Самые здоровые пользовались
Это удивительно, но все эти годы после возвращения в Шали я ни разу не вспоминал о дурдоме. И не только я. Все, все забыли.
Новой ичкерийской администрации было не до умалишенных. Умалишенных хватало в самой администрации, только они были буйные – их следовало госпитализировать в стационары закрытого типа с усиленным режимом.
Министерство здравоохранения России тоже забыло про лечебницу. Видимо, ее даже вычеркнули из списков действующих учреждений системы здравоохранения. Как забыли и про другие заведения, оставшиеся на территории Чечни: Самашкинскую психиатрическую больницу, Грозненский дом престарелых… Но положение Шалинского дурдома было самым плохим.
Ни одно заведение не было планово эвакурировано. Все остались без финансирования. Но остальные были хотя бы на виду. И обитателей дома престарелых подкармливали: то грозненские жители, то солдаты федеральных войск, то благотворительные организации вроде “Красного Креста” и даже “Харе Кришна: Пища для жизни”.
Шалинский дурдом стоял на отшибе, слишком далеко от жилья сельчан, слишком далеко от гарнизонов российских войск, а благотворительные организации вообще ничего о нем не знали.
В первую войну здание дурдома пострадало от бомб. Прекратилось финансирование и снабжение лечебницы, и персонал постепенно разбежался. Врачи и санитары покинули свои посты, вернулись в Россию или по домам в Чечне. Больных, если у них были родственники в республике, тоже разобрали по домам. То есть тех больных, которые были местными.
В лечебнице было много больных из большой России, из всех регионов бывшего Советского Союза. Раньше многих отправляли на лечение в Чечено-Ингушскую АССР, потому что климат райский, мягкий и полезный для здоровья.
Они стали никому не нужны. Пропали без вести.
Я часто думаю о том дне, когда последний санитар или повар покидал в свою сумку вещи, продукты и лекарства, которые еще смог найти и которые мог продать, и ушел за ворота лечебницы, оставив эти ворота открытыми.
Оставив внутри сотни беспомощных людей, большинство из которых не могло внятно объяснить, что им нужно, а некоторые просто не умели вставать и ходить.
Я думаю о том дне, когда ходячие пришли по привычке, по животному инстинкту к дверям столовой и не нашли там вообще ничего и никого. Они были как дети, они решили, что наказаны за то, что плохо себя вели.
Как они бродили по коридорам и жалобно мычали, прося прощения за свои неосознанные, но, выходит, страшные прегрешения. А лежачие беспокойно ворочались или распахнутыми глазами рассматривали потолок, чувствуя голод, жажду, сырость и горестное недоумение.
Водитель молчал несколько километров.
Потом рассказал.
Он ездил по этой дороге, когда вывозил шалинцев в Ингушетию. Вдоль дороги стояли больные и протягивали к проезжающим машинам руки. Иногда он останавливался и вкладывал в эти руки какую-нибудь еду, если у него с собой была еда. Слабоумные что-то нечленораздельно мычали или невнятно произносили слова, не всегда уместные, и сразу начинали есть.
А что происходило в палатах, с теми из больных, кто не мог подняться, кто не мог самостоятельно передвигаться и показать, хотя бы знаками, что он хочет есть или пить?
Этого не знает никто. Этого никто не узнает. Никто не заходил в палаты к больным.
Никто не видел, как они умирают.
После второй чеченской войны в корпусах лечебницы разместилась воинская часть. Теперь это закрытая территория, доступ на нее запрещен.
Что увидели солдаты, первыми вошедшие в заброшенную лечебницу?
Разлагающиеся трупы на кроватях, на полу в коридорах, всюду на территории лечебницы, за кирпичной стеной. Растасканные собаками кости.
Там, на территории, есть братская могила, одна общая яма, в которую свалили останки и засыпали землей. Может, залили сверху бетоном или асфальтом, устроили плац для занятий строевой подготовкой.
И я увидел грех, за который мы были наказаны поражением и гибелью. Не смерть сотен и тысяч федералов, пришедших на нашу землю с оружием в руках. Гибель детей Бога, его вечных детей, безумных, беспомощных, забытых и брошенных нами.
С Артуром Дениевым я познакомился там, на птицефабрике. Он был на пару лет моложе, чем я. Немного ниже меня ростом, но формой черепа и лицом очень похож. У него были такие же мягкие, славянские черты, русые волосы и светло-зеленые глаза. В отряде шутили, что это проказы моего прадедушки.
Мой прадед, Бети, был легендарной личностью. В Первую мировую войну он отправился на фронт, вступив добровольцем в Дикую дивизию. Вернулся на белом коне с отрубленным левым ухом и немыслимыми погонами на черкеске. Сельские балагуры рассказывали, что ухо коню он отрубил сам, перед возвращением домой, чтобы рассказывать небылицы о своем участии в кровавых сечах, где шашки врагов свистели у его лица. А однажды даже отрубили ухо его боевому коню – сам он едва успел увернуться.
На самом деле он служил конским доктором, ветеринаром, и, весьма возможно, в боях вообще не участвовал.
Послушать Бети, так за его подвиги его дважды награждали Георгиевским крестом, но он отказался надеть символ русской веры, так как был мусульманином. А еще его якобы произвели в большие начальники, офицеры. Чему свидетельством были красивые погоны.
Что это были за погоны, доселе неизвестно. Действительно ли Бети получил воинское звание или снял погоны с мертвого, а может, выменял или купил их – не знаю. В Дикой дивизии выходец из Чечни едва ли мог дослужиться более чем до какого-нибудь унтер-офицерского звания.