Склейки
Шрифт:
На другой день заплаканная Лапуля, так и не дождавшаяся мужа с работы, вышла из дома. Мобильник Эдика был выключен, и Лапуля заподозрила его в измене.
Охранник встретил ее в подъезде.
– Кассету я не нашел,– прошипел он, и, словно испугавшись его змеиного шипа, где-то наверху глухо хлопнула, закрываясь, входная дверь.– Ищи сама.
– Как же я найду? – ахнула Лапуля, сжимая в пушистых лапках коричневую брюхастую сумку.
–
– И тогда,– сказала Лапуля, приободрившись от мягкого, почти благожелательного тона охранника и от того, что парни все еще поднимались по лестнице,– вы мне заплатите, как договаривались?
– Чего? – искренне удивился охранник. Лапуля вжалась в стену, но все же повторила:
– Заплатите?
Она не успела увидеть, как охранник вынул руку из кармана. Светло-бежевое пятно с яркими бликами костяшек полетело ей навстречу. Затылок стукнулся о
стену, глаз тут же заплыл и начал пульсировать: больно, вязко, тягуче... Охранник развернулся и пошел к выходу и только у самой двери остановился и напомнил: – Договорились. А Лапуля, закрывая мягкой лапкой заплывший глаз, понеслась вверх, домой, и подвывала по дороге – от боли, жалости к себе и скорби о несостоявшейся поездке в Париж.
– Выезжай!
За окном – молочное небо. Когда оно такое, в комнатах почему-то особенно сумрачно... – Выезжай!! – Данка почти орет. Я вздрагиваю: – Что? – Ты где у меня, Ксюх? Говорю: трубу прорвало в пятиэтажке, выезжай. Сенька тебя уже ждет. И сразу на вторую съемку – в двенадцать.
На небе – белый пар облаков. Повсюду в городе он уравновешен серым оттенком талого, смешанного с грязью снега, унылых машин, поникшего меха мутоновых шуб. В этом дворе – не так. Здесь спит горячее, словно подхватившее лихорадку облако пара. В нем – бурые пятна жильцов, разгоряченно машущих руками в сторону своих окон, и оранжевые жилеты ремонтных рабочих. Какая-то техническая хреновина с ковшом уже копает яму. В подъезде сыро. Влажные ступени сливаются с тьмой, но, когда Сенька включает накамерный свет, его приветствуют отблески десятков крохотных луж. Пар оседает на стенах крупными холодными каплями. Кажется, что мы в волшебной пещере.
– Буду писать стенд-ап 12 ,– неожиданно заявляю я Сеньке.
– Здесь?
– На улице,– и я выхожу выбирать место и продумывать текст.
Моя слабость: люблю стенд-апы... Думаю об этом и краснею. Стенд-ап – способ прославиться, попасть в кадр. Да, я смеюсь, думая о такой крохотной, ненужной и мимолетной славе, но и немножко горжусь собой тоже.
А кроме того, стенд-ап – как сложная задачка по математике. В школе я все время любила решать задачки, в которых из огромного, лохматого, ощерившегося иксами и игреками уравнения выходит что-то маленькое, аккуратное, чисто прибранное – как девочка с завязанным бантом.
12
Стенд-ап – часть сюжета, в которой журналист, рассказывая подробности происшедшего, появляется в кадре. Снимается стенд-ап на месте происшествия.
Так и здесь: очень быстро, пока оператор набирает видеоряд, из потока сведений, из массы мнений и фактов мне нужно выбрать самое важное, нужно построить детали в стройные ряды, чтобы ни одна из них не выпала из тела будущего сюжета. Соотношу видеоряд и информацию, выстраиваю канву и, достав блокнот, пишу в нем несколько фраз – два развернутых предложения. Просматриваю раз, другой: сейчас запишем, и ничего уже нельзя будет изменить, и нельзя будет выбросить стендап из сюжета, потому что сделать это – значит расписаться в собственном бессилии.
Снимаю шапку, поправляю на ощупь волосы и широкий воротник куртки, беру в руки микрофон. Сенька дает отмашку и, окутанная клубами плотного, почти банного пара, я говорю придуманный и выученный текст.
– Нарядно...– говорит Леха, вклеивая стенд-ап.
– Конечно,– придирчиво разглядываю себя и, как всегда, сама себе не нравлюсь. Куртка сидит криво, воротник загнулся, волосы лезут в лицо... Щеки красные: то ли от мороза, то ли от пара. Глазки маленькие, на щеке под глазом – крохотный штрих размазанной туши. А может быть, это не тушь, а просто царапина или пылинка на объективе. Сзади, в белых клубах, похожих на раскрывшиеся коробочки хлопка, медленно плывут темные человеческие фигуры. И я говорю медленно, словно в невесомости.
– Отлично! – крякает Леха, просматривая стендап.– Кто снимал?
– Сенька,– отвечаю я.– И ничего хорошего.
– Ты чего сегодня такая?
– Да нет, ничего. Нормальная. Думаю.
– О чем?
– Да вот поговорила сегодня с охранником. С нашим.
– Чего говорит? – Леха спрашивает машинально, а сам, склоняя голову то вправо, то влево, примеряет кадры. Щелкает мышка, бегут вниз и вверх тонкие линии громкости, яркие квадраты видеофайлов ложатся на таймлайн плотно, как кирпичики, из которых сложен офис.
– Ничего,– отталкиваюсь ногами и на табурете, бывшем когда-то офисным стулом, отъезжаю на полшага назад и стукаюсь спиной о стенку. Смотрю на Леху: его мощный корпус втиснут между стеной и тонкой столешницей. Когда он наклоняется к пульту, кажется, что стол может перерезать его плотный живот пополам.
– Так раз ничего – чего же тогда думать?
– Понимаешь, Леш,– я подкатываюсь обратно,– я его спросила, кто приходил в офис той ночью, когда Эдика... а он замолчал, как будто испугался.
– Ну и что тебя удивляет? – Леха отталкивает от себя мышку.
– Там еще один классный кадр есть: с теткой и с паром.
– Сейчас найдем,– отмахивается Леха.– Так что удивляет?
– Как что? Ну о ком-то ведь он молчит!
– О Витале,– произносит Леха буднично, как о чемто самоочевидном.
– О Витале?! – Эта новость наполняет меня странным чувством, словно в груди, в животе и в горле у меня поселились три странных, робких, но царапучих существа: смесь радости, волнения и страха щекочет меня изнутри.