Сквозь черное стекло
Шрифт:
– Если вы не против.
– Разумеется. Итак. В прошлый раз мы остановились, кажется, на Евреинове и его теории «двойного театра»
– Да, верно. Кстати, он назвал вас недавно своим единственным учеником. В интервью французской газете. Вы не знали об этом?
– Нет, не знал. Что ж. Довольно лестно, – Евлахов помолчал, улыбнулся. – Да. А что касается его системы «двойного театра». – он замялся. – По моему мнению, это больше, чем театр. Это. не знаю даже как назвать. философия, что ли.
Открывается дверь в коридор, оттуда сразу доносится шум,
– Вот, по поводу «двойного театра», – Герц задумался, подыскивая слова, пытаясь точнее сформулировать мысль. – Я никак не могу понять, неужели Евреинов всерьез предлагал актерам покинуть сцену профессионального театра, чтобы выступить на «сцене жизни», как он говорил?
– На сцене реальной жизни, – поправил Евлахов и добавил, – называя именно это вершиной актерского мастерства. Как в пьесе «Самое главное».
– Но, что он имел в виду? Не буквально же.
– Думаете? – Евлахов чуть усмехается. Молчит, словно раздумывая, сказать или не сказать. – Вот, подойдите сюда.
Николай Павлович подходит к лежащему на барьере оркестровой ямы плащу и выставленной уже декорации вечернего спектакля. Вблизи видно, что это разрисованное полотно, закрепленное на рейках.
– Это плащ из «Макбета», как вы догадываетесь, а это декорации, – Евлахов показал рукой в сторону сцены. – Чем должна пахнуть эта материя, эта стена? Кровью, убийством, конским потом, мочой, простите за подробности. А чем она пахнет? Пылью, профессор. Пылью и краской. И еще дешевыми духами актрис.
Евлахов неожиданно наклонился к Герцу, перейдя на шепот:
– Нельзя… Понимаете? После того, что было, после мировой войны, после бойни в России. нельзя играть в пыльных декорациях старого театра. Он умер, как и эпоха. Умерла. Теперь все, даже дети, знают, как пахнет кровь и какая она на вкус.
Герц чуть отступил от Евлахова, не в силах выдержать взгляд его пронзающих полубезумных глаз. Между тем Евлахов вдруг улыбнулся, словно маску надел – другое лицо.
– Простите, это я так, – мягко сказал он. – А вот, кстати, еще чай принесли.
Входит барышня – ассистент, ставит еще один чайник на столик.
– А что синематограф? – спросил Герц, присаживаясь к столику с чаем.
– А что синематограф? – скептически улыбнулся Евлахов. – Та же иллюзия, условность. Целлулоидный фокус, больше ничего.
Они сидят какое-то время молча. Пьют чай. Евлахов кивает проходящим вдоль прохода костюмерам и актерам.
– Я, знаете, как-то видел бой, – вдруг говорит Евлахов, – настоящий, страшный бой, в Сибири. Был вечер. Представьте – багрово-черное небо и город под ним. Город горел. Горела станция. И конные насмерть рубились на фоне огня, на фоне заката. На наших глазах. Все было видно до мелочей. Я помню, как вдруг художник, что был с нами, нежнейший, христианнейший человек, сказал. Даже не так. Он выдохнул, он выкрикнул: «Как это красиво!»… Понимаете. Убийство, кровь, и. «как это красиво»… Я помню его лицо. Оно пылало таким неподдельным восхищением. этой трагической красотой, этой симфонией смерти. Потому что, никакая живопись не способна передать это. Потому что любое искусство – иллюзия, а это была жизнь. Так и «двойной театр», вернее.
Евлахов вдруг замолчал, посерьезнел, отвел глаза от собеседников, словно забыл о них.
Тихо пробормотал, уже ни к кому не обращаясь: – а это жизнь. Да. Это жизнь.
Герц ошеломленно смотрел на Евлахова, словно догадываясь о чем-то, во что невозможно было поверить.
– Извините, – вдруг резко сказал Евлахов. – Мне надо побыть одному.
Он резко встал и вышел из зала.
Герц и Магда, недоуменно переглянулись, глядя ему в след.
– Какой странный, – сказала Магда
СЦЕНА 8. РЕСТОРАН. ВЫБОРГ. ДЕНЬ. ЗИМА. 1922 г.
В ресторане, судя по говору, собирается в основном русская публика. Народу полно. Ходят от стола к столу, приветствуя друг друга. Многие офицеры в военной форме.
Евлахов идет между столиков, высматривая кого-то, при этом непрерывно кивая, здороваясь. Ему улыбаются, особенно дамы, похоже, он популярен в этих кругах.
За одним из столиков сидят три дамы. Одна из них тихо говорит соседке:
– Посмотри налево, только не оборачивайся.
– А кто там?
– Евлахов.
– Евлахов? – дама не выдержав, все-таки оглядывается.
К Евлахову подходит пожилая дама:
– Как ваше здоровье, Николай Павлович? – спрашивает она. – Мне сказали, что вы не едете на гастроли в Германию.
– Возможно. Еще не решил, Ольга Карловна. – отвечает он, продолжая отыскивать взглядом кого-то.
– Берегите себя, дорогой вы наш, – говорит она ему вслед.
Какая-то девица подходит к нему, жеманно покачивая головкой, протягивает альбом для автографа.
В соседнем зале, где идет игра в бильярд, Евлахов, наконец, замечает того, кого искал. Это невысокий коренастый человек, в морском кителе, без знаков различия. Одинцов.
Одинцов тоже замечает Евлахова, прерывает игру, что-то говорит партнеру, перекатывая папироску во рту, и направляется к Николаю Павловичу.
– Я думал вы уже не придете, – говорит Одинцов, подходя к Евлахову.
– В театре задержался. Извините…
Они идут молча через зал, направляясь к выходу.
СЦЕНА 9. УЛИЦА ВОЗЛЕ ПОДВАЛЬНОГО ПОМЕЩЕНИЯ. ВЫБОРГ. ДЕНЬ. ЗИМА. 1922 г.
Одинцов и Евлахов идут по узкой безлюдной улице, сворачивают во двор.
СЦЕНА 9А. ПОДВАЛЬНОЕ ПОМЕЩЕНИЕ. ВЫБОРГ. ДЕНЬ. ЗИМА. 1922 г.
Они спускаются в подвальное помещение, идут по коридору, подходят к железной двери. Она не заперта. Там, за дверью, в глубине комнаты горит голая лампа, стены, пол, заставлены какими-то мешками, чемоданами. Похоже на вещевой склад.
Навстречу им из темноты выходит невысокий паренек в кожаном фартуке и кепке.
– Выйди, – коротко командует пареньку Одинцов.