Смерть Кирова
Шрифт:
Родился же большевик Николаев Леонид Васильевич, муж Мильды Драуле, в год и месяц, когда Сережа Костриков кончал Казанское училище и вглядывался в жизнь, ища ответы на извечный вопрос выпускника: куда? Куда идти учиться? Леня Николаев, повзрослев, тоже вглядывался в будущее, которое не сулило ему сытой жизни. Он родился уродом, таким и остался: руки до колен, ростом походил на пацана, в детстве рахитичные ноги не держали непомерно длинное туловище. Киров рядом с ним — великан; с годами, правда, научился Леонид ходить.
Но так хотелось жить! Быть полноправным гражданином страны, вожди которой клятвенно заверяли таких же, как он, граждан: скоро, скоро наступит счастье!
Мечтательный мальчуган, книжки почитывал. Воспарялся мыслями в дали грядущие, и представлялся он себе человеком героического склада, и проявится этот человек, проявится обязательно — где-нибудь, как-нибудь и когда-нибудь. Поэтому и метался по стране, ища время и место; в биографии его — провалы, он либо забывал, либо не хотел вспоминать некоторые местечки, куда заносила его неуживчивость. Всегда считал себя обойденным сотоварищами, лишенным тех благ, которые давал ему партбилет. Он хотел полнокровно жить и работать — и жизнь звала его, гнала вперед, потому что она была новой, интересной, увлекательной. Новая жизнь, более того — новая цивилизация, созданная за короткий, отведенный ей историей срок. Да, это была новая жизнь, настоящая жизнь, весна страны, которая выбралась из гражданской
В такой вот новой стране, в такую вот новую жизнь вступал Леонид Николаев, как все убогие тянувшийся к тем, кто посильнее и поздоровее, кто близок к власти, — к большевикам влекло его, к партийному билету, который давал Николаеву право считать себя сильным, правым. И стал членом партии, вступил в нее по льготному пункту ленинского призыва, и уже поэтому полагал, что кое-какие, беспартийным не доступные, блага жизни должны принадлежать ему, коммунисту. То есть руководящая должность с хорошей зарплатой — и ходил по партийным ленинградским присутствиям, канючил, клянчил, выпрашивал, требовал, угрожал. (Две рекомендации давал ему комсомол, чтобы вступить в партию, но пренебрег ими Леня Николаев, остался беспартийным, а вот дала партия поблажку, разрешив после смерти Ленина некоторым пополнить свои ряды — и в число этих избранных захотел включиться Николаев.) “Истеричен”, — среди иных недостатков отметила конфликтная комиссия райкома партии; в частных разговорах члены комиссии, надо полагать, отзывались о безработном коммунисте Николаеве словами попроще и погрубее. А уж после смерти Кирова его топчут и топчут, все воротят от него нос, как от кучи экскрементов. Страх, отвращение и брезгливость сквозят в каждой о нем написанной строчке. Последствия выстрела (а это он, Леня Николаев, убил Кирова) — грандиозны, но демонизация личности преступника не произошла. Николаева так и не укрупнили до фигуры исторического масштаба: ничтожный, жалкий червяк, карлик, замахнувшийся на гиганта, человечишка, страдающий манией величия, демагог и кляузник, хам, грубиян, бездельник, склочник, трус, мерзавец, послушный другим мерзавцам…
Но если на человека ленинградской толпы глянуть, изменив угол зрения, то видится задавленный невзгодами семьянин с обостренным желанием гражданина новой России пользоваться всеми теми правами, что обещаны властью. За правами он и гонялся, этот кривоногий и узкоплечий парень. Хотел стать кадровым командиром РККА — не получилось, воспротивился райком комсомола, партийные органы испытывали к Николаеву недоверие, они чуяли в нем чужака, и тот пребывал с ними в постоянном конфликте. Не лишен публицистического дарования, грамотно писать руководящие статьи не смог бы, но при некоторой практике и натаске не хуже Кирова звал бы с трибун к светлому будущему. Образование — почти среднее, мало кто в ЦК мог похвалиться и таким. (Много чего начитался Леонид Николаев, но грамотность его была напускной, языку он учился будто по магазинным вывескам, блоки слов употреблял всуе, сами слова — невпопад.) Голова большая и круглая, надменный и крикливый. Дерзил по любому поводу. Выгнали из партии, а потом восстановили, после чего он любил садиться на собраниях поближе к президиуму и задавать “каверзные” вопросы. Правда, в ту (и позднюю) пору от идиотизма партийной жизни и партийных судилищ в тихое или громкое озлобление, а то и остервенение впадали многие люди, отнюдь не дегенераты, и так получилось, что приноровиться к революционным порядкам в самом революционном городе Николаев не мог, неизвестно кем и чем отчужденный от них. Любая предлагаемая работа уже отвращала, навязчивой стала мысль о восстановлении на прежней. Размахивал руками, стучал кулаком по столу, визгливо обвинял, хлопал дверью, покидая очередное негостеприимное присутствие.
Лишь один человек в Ленинграде понимал и жалел Леню Николаева — жена, мать его детей, Мильда Петровна Драуле, с которой познакомился в Лужском райкоме, которая тоже рвалась к светлому будущему, а было это будущее — так ей в Луге казалось, — в Ленинграде, где крепкие позиции занимали прибалты, а уж ветвь латышских стрелков не могла не помнить Мильду, едва не расстрелянную беляками. И подалась семья в город Революции, там родился сын Маркс, так названный, конечно, отцом, души не чаявшим в великом учении. Через четыре года и второй сын появился, Леонид. Странный ребенок этот, второй сын, летучий, блуждающий, то появится в анкете, то исчезнет, будто его и не было…
К началу 1933 года Леонид Васильевич Николаев — инспектор в инспекции цен. Должность не руководящая, но жаждущий почета и уважения человек достиг все же некоторой высоты. Не вскарабкался на нее, а очутился там по чьей-то прихоти; его вознесли, что, возможно, им и не замечалось, поскольку себя он считал достойным занимать еще более высокие посты. 250 рублей оклад, чуть больше у Мильды, велосипед имеется (по нынешним временам — чуть ли не “Запорожец”), квартира новая получена, и не две комнаты в коммуналке, а то и одна, положенная семье из пяти человек в городе с хроническим дефицитом жилплощади, — нет, отдельная трехкомнатная (так и хочется поставить восклицательный знак) квартира, вполне благоустроенная и неподалеку от комнаты матери, к которой всегда можно отвести детей, — и все опять же по милости судьбы. (Позднее следствие уперлось в подсказанную Сталиным версию и никак не желало местом жительства семьи считать эту отдельную квартиру, везде писался старый, до вселения на улицу Батенина, адрес дома, где Николаев соседей презирал, а достойным собеседником признавал только проживавшего там немца.)
Все, короче, хорошо. Кроме одного — людского неблагополучия окрест. В дневнике Леонид отводил душу, взывая к справедливости и к милости падшим, в число которых включал и себя. Так оскорбленный взрослыми ребенок прерывает плач, чтобы крохотным мстительным кулачком погрозить обидчикам…
В начале 1933 года в Германию зачастил гражданин Голландии Маринус ван дер Люббе, человек того же склада и покроя, что и Леонид Николаев. Был он на пять лет моложе его, перебегал с работы на работу, образование получил почти богословское да дома наслушался проповедей. Не единственный ребенок в семье, мать, пока жива была, молитвами и наставлениями выколачивала из него дурь, а юнца звало вперед и ввысь какое-то вымышленное им Большое Дело. Уродом его, пожалуй, не назовешь, хотя получал по инвалидности пенсию, подпортив зрение, когда работал каменщиком. Семь гульденов в неделю — возможно, и маловато, но путешествовать по Европе он мог в поисках неведомого пока Большого Дела. Оповестил однажды всех знакомых и незнакомых (отпечатав на свои деньги открытку), что переплыл Ла-Манш. Новость интереса к нему не возбудила. Тогда поскандалил на родине из-за недоплаченной пенсии, разбив стекла и громогласно обозвав кое-кого “эксплуататором”. Его, похоже, не так уж влекло Большое Дело, как огласка происшествий, с ним самим, Маринусом ван дер Люббе, связанных. (Николаев родился и жил в стране, где языки развязывались только при вселенских пожарах. Он поэтому огласку самому себе делал в случайных разговорах или в дневнике, расписывая будущие подвиги: вот он подбегает к машине Кирова, вот он…) Таких фантазеров, к чему-то еще и рвущихся, как Маринус ван дер Люббе, таких полубезумных молодых людей в Европе конца 20-х годов — навалом. Мировой кризис доказал всем, что “так жить нельзя”; уже не свистели пули и не грохотали орудийные залпы, эшелоны с ранеными не мчались с фронта в тыл, но Европа испытывала фантомные боли: от недавней бойни кровью пованивало. И русская революция, блистательно одолевшая буржуазию, подзуживала недовольных. В деньгах Маринус ван дер Люббе не купался, его, мелкого торговца при случае, крупный капитал раздражал, и сама судьба проложила ему дорогу к коммунистам, как, впрочем, и многим людям Европы. По молодости лет его приняли в комсомол, где вовсю развернулся его, скажем так, леонид-николаевский характер. Всем недовольным был Маринус, с единомышленниками не считался. Да и они его не жаловали. Он им ставил ультиматумы — а они его выгоняли. Четырежды выгоняли из комсомола — и трижды он вступал вновь, надеясь на то, что ему поручат какое-то Большое Дело. Так и не поручили, и в четвертый раз вступать в ряды не ленинского, но однако же комсомола все-таки — Маринус не пожелал. Охота к перемене мест гнала его, и как некогда Николаев вдруг оказался в Самаре, так и Маринус попытался обосноваться в одном южнонемецком городишке. Имел знакомства с некоторыми нацистами, его заприметившими. С женщинами не сходился, связи с ними — какие-то обрывистые, скудные, странные. Но в бумагах самого влиятельного гомосексуалиста Германии капитана Рема нашлась его фамилия, неизвестно, правда, к какому Делу склонял его глава штурмовых отрядов — Большому или Малому. В феврале 1933 года полиция зафиксировала его угрозы поджечь рейхстаг, выкрикивал он их в пивной, где и не такие злодейские речи услышишь. Ну, а в общем, все то же, что и в дневнике Николаева. Но если тому попасть в Смольный, где он убил Кирова, никакого труда не представляло, то как Маринус проникал, и не раз, в рейхстаг — загадка. Там — строжайшие прусские порядки, главный вход открыт только в исключительных (праздничных) случаях, и если депутаты с показом своей личины проходят через оба боковых подъезда (2-й и 5-й), то посетителю устраивают допрос: кто, зачем, к кому? После чего его сажали чуть ли не в кутузку, с листком запроса на посещение курьер отправлялся в зал заседаний, депутат подтверждал или не подтверждал необходимость или срочность визита, но и при положительном ответе курьер не убавлял бдительности, доводил посетителя до депутата, вплотную к нему, нос к носу.
Драконовские порядки! Тем более странно, что Маринусу удалось не раз побывать в стенах рейхстага. Следственный эксперимент установил, что он единолично сумел бы поджечь зал заседаний, но ведь осмотреться заранее надо, примериться, определить горючесть штор, ковров, гардин! Однако, каким-то путем проникал, сбивчивые показания на суде ясности не вносят, полицейские же протоколы рисуют картину весьма впечатляющую: Люббе застали почему-то без штанов, в руке — факелом горящая рубашка. Это большевику Николаеву пофартило с самого начала: в Смольный — вход свободный, лишь на этаже, где высокое начальство, изволь предъявлять партийный билет. Попробуй Люббе сунуть охране рейхстага какую-нибудь партийную ксиву, голландцу намяли бы бока. В Таврический дворец, куда рвался Николаев, тоже требовался пропуск, пригласительный билет, и он его получил бы, не прикати в Смольный Киров.
А Германия в феврале 1933 года ой как нуждалась в Маринусе ван дер Люббе! НСДАП чинно-благородно, в полном соответствии с выборными процедурами заняла свои места в рейхстаге и, как все зкстремистские партии, законным путем пришедшие к власти, начала немедленно звереть. Лозунгам национал-социалистов не дано было претвориться в жизнь. В правительстве — всего три их министра, рейхсканцлер Гитлер с дрожью в коленках прибывает на встречи с Гинденбургом, причем последний, верный служака бывшей Империи, желает видеть ефрейтора обязательно с таким же верным, как и он сам, президент, служакой — с вице-канцлером фон Папеном, тот вроде контролера, фельдфебель при ефрейторе. Невыносимое положение! Отчаянное! Что делать?
Вот над чем бились идеологи НСДАП, и в мозгах их засела возможность или необходимость благоприятного для них эпизода, который, случись он, позволил бы партии “овладеть ситуацией”. Какой именно эпизод, какое благоприятное происшествие — не знал никто. Взрыв, пожар, убийство, стихийное бедствие — все бы сгодилось, Германия вышла бы из шаткого состояния неполновластия, — рейхсканцлеру Гитлеру, короче, мешала конституция. И пожар осветил Гитлеру дорогу, факел зажег Маринус ван дер Люббе. А уж все внутригерманские события после пожара, включая “ночь длинных ножей”, индуцировали схожие эксцессы в СССР, причем Сталин вовсе не подражал Гитлеру, обе страны жили обособленно, каждая подчеркивала свою самобытность, необыкновенность, отличие от всех других государств. И тем не менее — двойники, близнецы, поразительные совпадения некоторых сторон политико-бытового устройства. Феномены подобного рода известны химикам, биологам, физикам, суть их сводится к неконтактной передаче информации от одного объекта к другому, и феномен этот объяснению поддается; важно отметить, что взаимосвязь наций и стран всегда была и будет. Но когда два государства имеют некий общий интерес, становящийся стержнем, основою их внешней и внутренней политики, то они волей-неволей начинают подражать друг другу во многом, а взаимное подражание нередко уступает место отрицанию, тоже взаимному, причем огульное отрицание и есть крайняя форма прямого заимствования, копирования. К середине 30-х годов СССР и Германия стали подобием друг друга. Там и там молодежь и старики маршировали под одни и те же мелодии, длилось взаимообогащение, шел активный обмен символами и атрибутами, проведи парад физкультурников на Красной площади вечером, дай каждому спортсмену по зажженному факелу — вот вам и повтор послесъездовского шествия в Нюрнберге, триумф воли, воли советского народа.